Пляска на помойке
Шрифт:
— Сейчас у нас на примете «Тропик рака» Генри Миллера, — переходя за банкетный стол, бросил Боярышников. — Первый том трилогии, которую в Штатах запретили за порнографию.
— Да что мы все о делах да делах, — отмахнулся Наварин.— Пошли закусывать…
Алексей Николаевич пил и не хмелел. То, что могло привидеться в белой горячке, происходило наяву. В первом часу ночи он напомнил Наварину о своей просьбе.
— Отвезем, отвезем! — гудел тот, отдавая приказания каким-то бравым молодцам криминального разлива.
И его отвезли на площадь с металлической головой, которая в полубольном сознании Алексея Николаевича
В кромешно темном подъезде он напрасно искал кнопку лифта, а когда доискался, то понял, что машина не работает.
— Треклятый фарштуль, — громко пожаловался он кому-то, прикидывая, что в этом кромешном мраке придется пилить до пятого этажа.
Но пройдя два марша, промахнулся мимо металлической, в насечках ступени и неловко повалился на левую руку. «Это тебе за визит к «Антихристу» — прошелестело у него в голове, и Алексей Николаевич потерял сознание.
10
Он пришел в себя уже на диванчике, разбуженный настойчивыми звонками в дверь, хотя и не мог вспомнить, как же добрался до постылой квартирки. Поддерживая правой левую распухшую руку, побрел открывать и, завидя брата с бутылкой, снова забыл про боль в запястье, усаживаясь с ним на кухне.
А потом, проводив брата и вернувшись на диванчик, Алексей Николаевич долго думал не о чепуховом вчерашнем, а о другом — печальном своем падении, и искал ему начало. И выходило, что случилось это давно.
Нет, ни в суворовском, ни в студенчестве, ни в аспирантуре он не выпивал, не выпивал и потом, когда жил с первой женой в такой бедности, что гостям на всех выставлялась одна бутылочка какого-нибудь венгерского вермута. Банкеты, празднества, застолья — все это было не для него. Но по мере того, как Алексей Николаевич зарабатывал себе имя, его начали вытаскивать в туры, тусовки, клубные поездки — и не только по России, но и в братские страны, по общей социалистической матушке. Здесь было заведено так, что все начиналось, продолжалось и завершалось обязательной повальной попойкой, и лишь стойкие профессионалы, вроде Наварина, выдерживали характер.
А издатели? Подписан ли договор, выдан ли аванс, а тем более гонорар, без крупного пьяного безобразия не обходилось, И то сказать — сидишь с тем же Боярышниковым и чувствуешь, что говорить-то не о чем, только слушаешь его дурацкие прибаутки. А врежешь стакан — и речь потекла, заклубилась, заискрилась, и уже кажется, что и собеседник интересен, забавен, умен. А уж после третьего — и объяснения в дружбе, любви, поцелуи. «Симфония», — как говаривал в одном старом фильме забытый ныне актер Володин.
Конечно, сам Алексей Николаевич, оставшись один, искал оправдания и твердил себе, что стал в хмельную брежневскую эру жертвой общественного темперамента. Однако ведь друтие-то также пили, веселели, пьянели даже больше, чем он, а потом, вернувшись по своим домашним конурам и норам, как бы забывали об этом опыте. Очевидно, природа заложила в нем изначально опасность — уж не от пьяницы ли деда, кончившего белой горячкой?
Фамилия деда соответствовала его темпераменту и наклонностям — Буянов. И друзья, соседи, родные в вяземской глубинке не переставали дразнить его: «Коли не буян, так не пьян»; «Добуянишься до Сибирки». Пить он не бросил, зато паспорт переписал и стал Егоровым.
Деда Алексей Николаевич не знал,
Незнакомец приходил с утратой памяти, оставался в нем на короткое время, но успевал намолотить такого, что, опомнившись и пытаясь реставрировать картину своего полубезумия, он только клялся себе, что такое не повторится, хотя сам в это плохо верил. Разрушила его, верно, свобода, когда в холостяцкую пору завелись хорошие деньги, но не было так необходимого ему бронежилета: никто не останавливал его и не защищал — от выпивох-друзей, а главное, от него самого.
К нему заглядывал кто-нибудь из приятелей, появлялась бутылка, другая; совершенно чуждые ему в обыденности желания, инстинкты, поступки лезли из какого-то проклятого ящика Пандоры. Наутро, от смутного и болезненного ощущения своей вины кровь кипятком заливала голову, и, силясь сообразить, он мучился, кого же вчера мог обидеть. Так, время от времени, когда она не пускала его к себе, пьяного, начал обижать и Ташу, со злым ехидством вспоминая ее прошлое…
Благодарение Господу, что многие его загулы случались вне дома, в неподконтрольных заграничных поездках. Это было в Кёльне, в Праге, в Вашингтоне, в Буэнос-Айресе, Париже и сам уже не помнил, где. Злобный незнакомец теснил и загонял в угол своего робкого соседа по коммуналке.
Первые годы Таша, как могла, сопротивлялась и гасила его болезнь. Но вот как-то, в благословенном Крыму, Алексей Николаевич крепко отметил отъезд партнера по теннису — инженера какого-то московского СМУ. И когда в сопровождении живого классика соцреализма и непременного болельщика их баталий Федора Федоровича Петрова они шествовали по территории, Таша встретила Алексея Николаевича звонкой затрещиной, потом прошлась по физиономии инженера. Наутро он обнаружил, что ни Таши, ни Танечки нет, а на столе лежит его паспорт с вложенными деньгами. Алексей Николаевич поплелся к Петрову.
— Боже милостивый! Ну и темперамент, — говорил Федор Федорович, наливая ему из плоской бутылочки коньяк.— Я был в ужасе! А ну, как и меня оскорбит действием! О чем будут говорить и писать читатели, потомки, мои биографы!..
— Виноват, кругом виноват! — шептал Алексей Николаевич, крутясь на жестком диванчике и прислушиваясь к расходившемуся ветру.— Почему я не мог ей сказать: «Давай начнем все сначала!» И все переделать! Почему?»
Но даже если бы он нашел в себе силы отказаться от рюмки, спасло ли бы это? Нет, все мерно и грозно катилось, независимо от его загулов. Она уже уходила от него, уходила с дочкой — в мир тенниса, в их будущее, в ту новую вожделенную жизнь, куда он уже тогда почти не допускался. Но объясняла все одним доводом: