По следам знакомых героев
Шрифт:
Уотсон развернул сложенный вчетверо блокнотный листок, водрузил на нос очки и прочел:
— «Чацкий совсем не умный человек…» Знаете, кто это сказал?
— Знаю, — кивнул Холмс. — Пушкин. Однако запомните, Уотсон, никогда не следует обрывать цитату на середине.
— Пожалуйста, — обиделся Уотсон. — Могу и целиком процитировать. «В комедии „Горе от ума“ кто умное действующее лицо? Ответ: Грибоедов. А знаешь ли ты…». — Уотсон пояснил: — Это он Бестужеву пишет. — И продолжал читать. — «А знаешь ли ты, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным
Дочитав цитату до конца, Уотсон торжествующе поглядел на Холмса.
— И эта мысль Пушкина поставила вас в тупик? — спросил Холмс.
— Ах, дорогой мой Холмс! — горестно воскликнул Уотсон. — Если бы только один Пушкин так думал!.. Сейчас я вам еще почитаю, послушайте!
И, снова водрузив на нос очки, он прочел:
— «Такое скопище уродов общества должно было вызвать отпор ему в другую крайность, которая обнаружилась в Чацком. В досаде и в справедливом негодовании противу их всех Чацкий переходит также в излишество, не замечая, что через этот невоздержанный язык свой он делается сам нестерпим и даже смешон». Каково? — негодующе воззрился он на Холмса. — Смешон! Это про Чацкого! И знаете, кто это написал?
— Знаю, — кивнул Холмс. — Гоголь. Надеюсь, вы не станете отрицать, что этот писатель понимал толк в смешном. И уж если он…
— Вот именно! — в крайнем возбуждении прервал его Уотсон. — А сейчас я позволю себе прочесть вам небольшую выдержку из Белинского.
Уткнувшись снова в свой листок, он прочел:
— «Кто, кроме помешанного, предается такому откровенному и задушевному излиянию своих чувств на бале, среди людей, чуждых ему?» Вы слышите, Холмс? Великий критик называет Чацкого помешанным! То есть он говорит о нем точь-в-точь то же самое, что Фамусов, Софья, Загорецкий и все эти мерзавцы, распустившие про несчастного Чацкого слух, будто бы он… того… спятил…
— Сделайте милость, Уотсон — прервал его Холмс, — дочитайте все-таки цитату до конца.
— Пожалуйста!
Уотсон стал читать дальше, всем своим видом, а также интонацией подчеркивая, что лично он никакой ответственности за прочитанное не несет.
— «Самое смешное лицо в комедии — господин Чацкий. Это просто крикун, фразер, идеальный шут, на каждом шагу профанирующий все святое, о котором он говорит. Неужели войти в общество и начать всех ругать в глаза дураками и скотами — значит быть глубоким человеком? Что бы вы сказали о человеке, который, войдя в кабак, стал бы с воодушевлением и жаром доказывать пьяным мужикам, что есть наслаждение выше вина — есть слава, любовь, наука, поэзия, Шиллер… Это новый Дон Кихот, мальчик на палочке верхом, который воображает, что сидит на лошади».
Дочитав, он посмотрел на Холмса с таким видом, словно хотел сказать: «Вот так. Хотите верьте, хотите нет…» Но на Холмса и цитата из Белинского как будто особого впечатления не произвела.
— Что ж, — невозмутимо заметил он. — Это примерно то же, что говорил Пушкин.
— Ну да, — согласился Уотсон. — Я же вам говорю: они все словно сговорились! Один только Добролюбов о Чацком чуть-чуть иначе отозвался. Если б не он, я бы окончательно запутался.
— А-а, — оживился Холмс. — Добролюбов вам, стало быть, все-таки помог понять, в чем тут дело?
— Во всяком случае, он натолкнул меня на одну мысль. Но прежде, чем поделиться ею, я, если позволите, прочту вам, что он пишет.
Уотсон снова раскрыл свой блокнот и прочел:
— «Вспомните, как тупы и нелепы все комические лица у Грибоедова и даже Фонвизина. Правда, им в придачу выводились иногда в комедиях и идеальные лица; но выводились именно в придачу. Они играли роль греческого хора и обязаны были пояснять недогадливым зрителям, что представленные им глупые лица — действительно глупы. Для этой цели, между прочим, у Грибоедова выведен Чацкий…»
Уотсон многозначительно поглядел на Холмса. Но тот то ли не понял, куда клонит его друг, то ли сделал вид, что не понимает.
— Ну, ну? — подбодрил он Уотсона. — На какую же мысль натолкнуло вас это замечание Добролюбова?
— Я понял, что Чацкий — это отчасти творческая неудача Грибоедова, — выпалил Уотсон. — Тут Грибоедов допустил огромную ошибку…
— Я вижу, вам во что бы то ни стало хочется доказать, что Грибоедов в чем-то ошибся. Не в том, так в этом. В прошлый раз все ваши построения рухнули, и теперь вы решили взять реванш? — усмехнулся Холмс.
— Ах, нет, что вы! Та ошибка, о которой я говорил в прошлый раз, — пустяк по сравнению с этой. Тут не какая-нибудь мелкая фактическая оплошность, а серьезный художественный просчет.
— В чем же он состоит?
— А в том, что все они правы. И Пушкин, и Гоголь, и Белинский. Это ведь и в самом деле нехорошо, что Чацкий все время перед какими-то дурачками и тупицами ораторствует. Грибоедову надо было еще хотя бы двух-трех умных людей вывести.
— Вы думаете, его комедия от этого выиграла бы?
— Еще бы! — увлеченно воскликнул Уотсон. — Я полагаю, в тогдашней русской действительности попадались не одни только Скалозубы да тюфяки, вроде этого Платона Михайловича. Особенно среди военных. Если не ошибаюсь, среди декабристов были и полковники. Кажется, даже и генералы. А у Грибоедова, если полковник — так обязательно дубина. Даже фамилия как ярлык наклеенный: Скалозуб… Представьте, был бы там у него вместо Скалозуба какой-нибудь другой полковник… Вроде Пестеля…
— Вы полагаете, это было бы лучше?
— Ну сами подумайте! — все больше увлекался Уотсон. — Если бы Чацкий не перед Скалозубом, не перед Репетиловым, а перед настоящими людьми свои задушевные мысли высказывал, Белинский разве сказал бы про него, что он крикун, фразер, мальчик верхом на палочке?
— Да, пожалуй, не сказал бы, — вынужден был согласиться Холмс.
— Вот видите! — торжествовал Уотсон. — Право, жаль, что Грибоедов до этого недодумался.
Холмс хотел было что-то возразить, но, очевидно, раздумал. Какая-то новая, неожиданная мысль его захватила.