По ту сторону грусти
Шрифт:
А ещё она бессильно царапала ногтями землю: если б все эти досужие авторы знали, в чём дело... но никто, конечно, не поверит. А правда более фантастична и страшна, чем можно помыслить. Она читала и откровенно бульварную версию об экстрасенсах, и смеялась этой нелепице, и убивалась потом, насколько она оказалась верна: кто бы мог подумать, что главу Советского Союза медленно казнит юный инквизитор из параллельного пространства?..
Продолжались тошнотворные кадровые игры и рокировки в Политбюро, об этом рассказывал ей Андропов прерывистым голосом, изо всех сил пытаясь изобразить
Горбачёв: "Осунувшееся, отёчное лицо серовато-воскового цвета. Глаза поблекли, он почти не поднимал их, да и сидел, видимо, с большим трудом".
Лигачёв: "Я зашел в палату, вижу: сидит какой-то человек. Пижама, нательная рубашка, что-то еще такое домашнее. Тут капельница, кровать. Я подумал, что это не Юрий Владимирович, а какой-то другой человек, а к Андропову меня сейчас проводят. А потом почувствовал, что это он. Ну, он это отнёс, наверное, просто на счет моего волнения. Он говорит:
– Ну, расскажи, как ты живешь, чем занимаешься, какие проблемы.
А я понимал, что долго докладывать не могу, потому что человек болен. Доложил кратко по работе. Потом еще минут десять-пятнадцать поговорили, чаю попили. Он сказал:
– Егор Кузьмич, решили вас дальше двигать.
Я поблагодарил и поехал.
Это было в декабре, а в феврале он ушёл из жизни..."
Гриневский, руководитель советской делегации на переговорах в Стокгольме о разоружении в Европе: ""В палате сидел какой-то сгорбленный человек с лохмами седых волос. Сначала я даже не понял, кто это, и только потом дошло - передо мной сам генеральный секретарь ЦК КПСС. Он очень сильно изменился: ещё больше похудел, осунулся и как-то сник".
И всё это Алеся наблюдала своими глазами. Всё было так, как можно представить: одинокая палата, тяжёлый медицинский запах, обступающие со всех сторон аппараты, паутина капельниц, а в ней совсем ослабший, поседевший до снежного инея Андропов с покорно смеженными веками и почти прозрачными руками поверх одеяла. С другой стороны, подготовиться к такому невозможно. И сердце у неё обливалось кровью.
Процедура гемодиализа длилась порой несколько часов. Алеся не могла оставаться с Андроповым до конца. Просто целовала в щёчку и держала за руку, сколько было возможно. Потом возвращалась к "реальности", которую воспринимала как тяжкий крест.
Как-то раз Юрий Владимирович собрался с силами и задержал Алесину руку в своей. Алеся вздрогнула и посмотрела вопросительно - а он тихо и застенчиво сказал:
– Прости.
– За что?
– изумлённо спросила Алеся.
Юрий Владимирович отвёл взгляд. Он вздохнул и проговорил стыдливо:
– Я вечно тебя донимаю. Я же ни с кем из врачей и сестёр так себя не веду - ну прости меня, Лесечка, милая... это очень недостойно, я знаю, но это... это...
Он не смог окончить фразу и отвернулся. Наверное, у него предательски заблестели глаза. Алеся не видела. Лишь осторожно сказала:
– Это значит, что ты со мной сроднился? Не страшно, Юрочка. Можешь меня ругать. Я ведь неумелая, бестактная частенько. Да можешь мне любые обидные вещи говорить!
– если тебе от этого легче станет. Я не принимаю близко к сердцу. Ну, я ведь и сама такая. Это тебе повезло, что я при тебе не болела, иначе б ты такое услышал...
Он тогда и вовсе не захотел к ней оборачиваться, и Алеся, погладив по плечу, оставила его.
Юрий Владимирович превратился в капризного грустного ребёнка. Он и по-прежнему оставался в ясном уме, говорил на серьёзные и значительные темы. Хотя из-за нарастающей интоксикации организма терял временами сознание и уплывал к далёким пределам. Но он то и дело хватал Алесю за руки, а потом, когда совсем ослаб, смотрел умоляюще, хотел, чтобы его гладили, целовали, говорили нежные слова - за любое тёплое прикосновение держался он, как за соломинку.
Юрий Владимирович закрывал глаза и, ощущая волны забвения, полностью отдавался лепестковой тиши её губ, трепету пальцев. А Алеся вспоминала фотографию трёхлетнего мальчика, и так же бережно обращалась не с дитятей, а с больным умирающим стариком, который всё равно для неё назывался Юрочкой.
Иногда она пользовалась периодами беспамятства, чтобы замереть у изголовья и целовать его, приговаривая самым стыдным и трепетным образом:
– Юрочка, маленький... сладкий мой, любимый мой... мой Юрик... Юричек... птичка моя... кровиночка моя, слезиночка моя, раночка моя...
Он не чувствовал в те моменты её поцелуев, слёзы падали на подушку, только когда он был в сознании, но тревожился и мучился, Алеся гладила его, баюкала и шептала, часто молилась.
Она не замечала и не хотела видеть, как смотрится со стороны, только ранее немыслимым было её припадание к изголовью больного и её шёпот:
– Господи Иисусе, забери моего Юричка, не мучай его, ну пожалуйста... искупятся его грехи, я молиться буду, любой обет дам, только не мучай, прошу...
Хотя при этом она знала: сколько отмерено, столько отмерено. Ему. Ей. Всем.
Недавно приходил и тот, чья фамилия злой шуткой проступила и в параллельном мире - Алеся кричать была готова от навязчивых аналогий. Галю ей последнее время хотелось придушить, прямо как девочке из чеховского рассказа "Спать хочется".
"Это была страшная картина, - вспоминал Чазов.
– Около большой специальной кровати, на которой лежал изможденный, со спутанным сознанием Андропов, стоял бледный, задыхающийся, растерянный Константин Устинович, пораженный видом и состоянием своего друга и противника в борьбе за власть".
А Алеся всё-таки пыталась казаться адекватной: капитана она незаслуженно обидела, а с Черненко старалась просто поменьше видеться и соприкасаться. Иначе б точно на неё бросилась.
На работе продолжали шушукаться и судачить, чем Стамбровская болеет. Она с тусклым удивлением обнаружила, что на эти сплетни ей наплевать. Потому что теперь и у неё не хватало упрямства твердить себе, что всё в порядке. К нытью в почке прибавились колющие боли в сердце - такие же настырные, без перерыва, словно кто-то ковырял гвоздём. И это она приняла как должное.