По ту сторону грусти
Шрифт:
В мундире чёрном, точно враг,
А после осветишь улыбкой
И снова канешь в полумрак...
Загадка вся, противоречье,
Меня сразила ты смятеньем,
И покорила безвозвратно:
К тебе души моей стремленье.
Одним лишь тёплым своим словом
Ты лечишь горесть, милый друг,
Одним касанием легчайшим
Избавишь от тоски и мук.
Я не прощу себе измены
Той, что всю жизнь я берегу,
Но и тебя терять так страшно!
С тобой расстаться не могу.
Это было так классично и мечтательно, так наивно, трепетно, так напоминало стихи из старинных альбомов, что у Алеси предательски защипало в носу. А ещё - какая предельная откровенность
При следующей встрече они оба ничего не сказали. Юрий Владимирович только посмотрел вопросительно - а Алеся молча его обняла и кротко поцеловала в губы.
А в другой раз они обсуждали разные приёмы, да кто как красуется, что для этого делает, обсуждали и Алесиных современников, и Бродского, она успела его три раза обхаять и два раза похвалить, потом перешли к стихам самого Юрия Владимировича. Он немного смутился, пожал плечами с улыбкой, да что тут рассказывать, потом разговорился. И оказалось, что творческие переживания у них с Алесей практически одинаковые: и боязнь упустить мысль, и желание вложить её в изящную форму, и бессознательный поиск этих форм и ритма между делом, и внезапное желание что-то записать. А когда нет бумаги под рукой - так и ходишь с этой рифмой весь день, как дурак, повторяешь, повторяешь, словно пришёл в магазин и авоську забыл, всё в руках неси.
А при расставании Юрий Владимирович снова передал ей листок. Алеся без слов взяла его, не развёртывая.
А вот это стихотворение было уж совсем неприличным.
Меня учили отрицанью,
И я не верил никогда.
Но тут явилась ты невольно,
Как путеводная звезда...
Не в силах я забыть все клятвы,
Но не могу кривить душой:
С тобой и в Бога я поверю;
И прошепчу я: "Ангел мой..."
Алеся спешно положила, почти бросила, листок на стол и прижала руки к щекам. Они горели - что и требовалось доказать.
Это было уже слишком. Оба стихотворения были сентиментальны и чисты, но через эту ясную прозрачность проглядывали всё же и трещинки, и пузырьки, как бывает то в стекле или во льду. Делать неутешительные выводы - к этому у Алеси был особый дар. И здесь вместе с трогательной негой сердца её касался тонкий ядовитый шип: в изумлении перед их несхожестью не было ничего удивительного, но в обоих случаях она оказывалась провокатором и разрушительницей устоев.
С одной стороны, ничего страшного. Когда-то из-под пера Андропова вышли получившие потом известность строки: "И пусть смеются над поэтом, И пусть завидуют вдвойне, За то, что я пишу сонеты Своей, а не чужой жене". Но вот уж тут придраться не к чему: Алеся-то не жена. И не то, что чужая - а вообще ничья.
А эта неожиданная ангельская тема? Очевидно, старомодная образность, такая чисто "альбомная" чувствительность - законы жанра. Кроме того, вопрос стиля. И почему б ему за годы необычных встреч и сокровенных разговоров не проникнуться её духом, её чувством прекрасного? Ни о каком обращении речь не идёт.
И всё равно ей в ноздри, в голову заползла тонкими струйками ледяная жуть. В поэзии можно и оговориться, и вполне бессознательно зашифровать такое... Алеся вновь и вновь перечитывала подаренные стихи. И убеждалась: даже они - клеймо. Если она и ангел, то ангел-истребитель. Всё, чего касался легендарный царь Мидас, обращалось в золото - всё, чего касается она, обращается в прах. Конечно же, не стоило обобщать: так уж и всё... Но что делать, если Юрий Владимирович был для неё всем?
Алеся чертыхалась и дрожала на ледяном промозглом ветру, от которого начинало ломить возле бровей и за ушами. Каждый шаг по убитой до каменного онемения земле давался тяжко. А ведь выйти надо было всего-то в банк, чтобы бросить Кире очередную порцию за съём квартиры (разгильдяйка, платить надо было вперёд, пока деньги были). И это не говоря о более длительных отлучках из дому, в контору ли, по делам или в партию. Город стал непригодным для жизни. О нет, никуда не делись ни магазины, ни школы, ни больницы, вся инфраструктура оставалась на месте - но любого, дерзнувшего выбраться из норки, воздух встречал ударами хлыста, небо - тяжёлым, навязчиво-тёмным взглядом. Город начинал медленно убивать любого, кто отваживался перемещаться по голым открытым полям его площадей и проспектов, между тёмно-серых отвесных скал его строений. Двигаться приходилось перебежками, а затем немедленно нырять в укрытие. Утро и вечер чахли и тускнели, и постепенно сходили на нет, уступая место вечным сумеркам и вечной мерзлоте.
Алеся куталась, заряжала двойную дозу витаминов и за чашкой чая мысленно отбирала одежду для Крыма. Хотя не всё ли равно, как она там будет выглядеть. Давно было пора отказаться от парадности и маниакального символизма. И во время всех своих визитов Алеся появлялась в кедах, старых джинсах и олимпийке, даже не представляя, насколько это знаково и символично.
Хотя во время визита на крымскую дачу правителя Южного Йемена, Али Насера Мухаммеда, она была одета в строгое платье-футляр с ниткой жемчуга - как типичная государственная леди. Андропов был в тёмном костюме мрачноватого вида (любимый синий пиджак теперь болтался на нём, как на вешалке, но его так и не перешили - в этом Алесе тоже виделось что-то зловещее). На обеде Стамбровская стояла в стороне безмолвной тенью. Ведь она совершила переход не во сне, о нет. С тёмной решимостью выбрав портал на безлюдной станции, она совершила переход в реальном времени. И стала свидетелем той сцены, о которой было читано и которая уже тогда резала без ножа.
После обеда Андропов пошёл попрощаться с гостями. Походка его была скованной и тяжёлой, было видно, что он нездоров. Он уже протянул руку Мухаммеду для прощания но, побелев как полотно, пошатнулся вдруг - и Алеся чуть сама не вскрикнула: её прошила резкая боль. Она задохнулась, в глазах потемнело, в голове побежал суетливой строкой беспомощный лепет: "Доигралась, да, опять, не надо так, ты принимаешь всё слишком близко к сердцу... близко к сердцу..." - а оно колотилось о рёбра, как бешеное, раскачивало клетку. Она-то устояла. Только плечи мелко тряслись, как после жёсткой тренировки. А Андропов мог бы и упасть, если бы его не подхватил и не усадил на стул один из охранников. Другой принялся поглаживать его по голове.
Тут Алеся, подавляя стон, заскрипела зубами. Её бросило в жар до испарины. Ведь это было так унизительно. Она злилась на иностранных гостей, неловко прячущих глаза. Злилась на охранника: "Какого чёрта, Боря, отойди, ну чего ты-то к нему лезешь?! Это должна быть - я!..". Да, это она должна сначала мило улыбаться зарубежным визитёрам, а потом раненой птицей тихо вскрикнуть и закусить губу до крови, и кинуться к главе сверхдержавы, такому измученному и беззащитному, и обнять его, и гладить, и шёпотом приговаривать, забыв о чужом присутствии: "Юрочка, лапочка, бедненький мой... что же ты, Юрочка..." - и плакать, того не замечая. А потом, через минуту, когда Юрий Владимирович придёт в себя, встанет как ни в чём ни бывало и начнёт прощаться с гостями, - невозмутимым движением вытереть слёзы и улыбаться так же, как пять минут назад.
Но сделать это было не суждено. Опоздала, Леся, опоздала. Да и с местом рождения дала маху. Сожми зубы и терпи.
Она и терпела. Особенно когда к Андропову приехала жена. Алесе пришло на ум, что её похождения полны ожившими картинами: о множестве эпизодов она читала, другие видела на фото - и вот перед нею всё повторялось: те самые лица, те самые позы... Иногда Алеся не ленилась поймать и "тот самый" ракурс. А тогда она, затянутая в чёрный мундир, стояла поодаль и исподлобья наблюдала, как Юрий Владимирович и Татьяна Филипповна сидят на улице и пьют чай.