По ту сторону грусти
Шрифт:
...Есть конспиративная квартира. Несколько. По всей Москве. Разнообразие так пикантно.
Поезд неожиданно встряхивает, и стучит ложечка в стакане, почти как Алесины зубы.
...Какое, к чертям, разнообразие, они валяются, извиваясь, на ковре. Не до рассуждений.
От грубости собственных мыслей у неё захватывало дух.
"Боже, что я несу".
Стамбровская поёжилась и испуганно вздохнула, оглядываясь по сторонам, как вор. Вон через проход девушка с ноутбуком, смотрит фильм, а полковник дремлет, а эти двое вообще ушли курить, а вон ещё один парень напротив и наискосок, ну, может, ничего и не заметил... Ведь Алеся просто сидела на месте. А ёрзанье можно списать на долгий путь, отсидела уже всё, сил больше
Нет! Вот действительно их нет! Пропади всё пропадом!
С горящим лицом она рванулась с места и, балансируя в проходе, побежала в туалет.
Вернулась минут через десять: с догорающим на щеках заревом, расслабленная и пристыженная. В дверь к ней никто не ломился. Но всё равно было неловко. Ведь это очень низменно, в конце концов. А притом ещё и неудобно: у неё всё внутри перемкнуло от переживаний, и вышло так, что её отлучка всё равно была не по прямому назначению. Потом снова тащиться в конец вагона... Когда отпустит.
Стамбровская вздохнула, потянулась почти до судорог в мышцах, и уютно сползла на сиденье, расставив ноги (ну и пусть говорят, что девочки так не сидят и это некрасиво). Она взяла со стола и ежедневник с ручкой, и книжку. Теперь, кажется, мысли встали на места. Правда, всё равно - стыдно. До ужаса. Главным образом, за этот выплеск и разные мысли.
Ну и ладно. Алеся решила, что порефлексирует потом. А пока что щитом против замешательства выступили стихи. Она наконец смогла подтянуть к себе все строчки, как воздушного змея на верёвке. Сосредоточенно, на одном дыхании принялась за перенос их на бумагу, и стихотворение в характерной манере получалось длинное и тонкое, как она сама.
Целый час Алеся была поглощена записыванием и шлифовкой стихотворных строк. И когда они сошли-таки в Гомеле и начали свою профаническую деятельность, она уже была преисполнена чувства удовлетворения, ведь самое главное - сделано. И ещё, что характерно, стыд её куда-то улетучился.
Глава седьмая
Сближение
Она ещё никогда не писала столько стихов.
У Алеси в принципе были сложные отношения с поэзией. В их с Ариной паре считалось, что она - прозаик. Хотя вообще-то, изначально, и вовсе художник. В школьные годы у неё было пару всплесков, в том числе после изучения Серебряного века на уроках русской литературы, но все её стихи, сырые и восторженные, можно было пересчитать по пальцам. Потом было некое оживление на первом и втором курсе, когда она впервые узнала, что пишет Арина, и этим впечатлилась.
Алеся даже тихо гордилась и пушила пёрышки, как птенец, только-только научившийся летать: вот, видите, я тоже могу, и даже неплохо! Но Арина, окрылённая своими собственными открытиями и знакомствами, без всякой задней мысли показала опусы подруги "одному приятелю из Литинститута". И затем по простоте душевной призналась в содеянном, и передала поступившее мнение. А вот тут Алеся ощутила удар под дых. Рецензия была такова: "Обычные стихи. Не плохие и не хорошие. Обычные".
Они с Ариной крепко разругались и не общались полгода. Конечно, на то были и другие причины, но каково вдруг почувствовать себя импотентом?! А именно это Алеся и ощутила. В один миг стало как-то пусто и гулко. Так, будто табуретку выбили из-под ног. Выбили - и морально казнили, и моментально уничтожили, как и смысл - смысл того, что ты делал до этого и твоего дальнейшего существования. Оказывается, то, что тебя так окрыляло и казалось божественным дыханием, и выеденного яйца не стоит. Мир выключился.
А Владе пришлось ещё горше, и Алеся прекрасно понимала, почему она после уничижительной критики романа о Княжестве превратилась в разъярённую фурию, жаждущую крови.
Проходили годы. Алеся рисовала. Писала эссе и рассказы. Всё изменилось, когда она случайно забрела в модный полудиссидентский книжный у площади Победы.
Алеся долго прожила в отрыве от современной литературы вообще и от белорусской в частности. Она несколько лет блуждала в сельве латиноамериканской прозы и была абсолютно, по-детски счастлива. Постсоветское ей было неинтересно в принципе. А отечественная литература вообще "находилась в упадке" - такой ярлык она тогда навесила, к своему запоздалому стыду.
Помещение оказалось небольшое. Но ряды томиков на полках казались бесконечными, а мелькание имён - ошеломительным. Она взяла наугад шесть дешёвых изданий, выбирая по аннотациям. Понравились, в итоге, четыре. В следующую пятницу пришла снова.
Это превратилось в ритуал. Чуть не каждую неделю она приезжала на площадь Победы и сворачивала во дворы в предвкушении новой добычи. После стипендии брала штук пять, обычно - одну, или просто присматривалась.
Она не ожидала, что так затянет. В школе сделали всё, чтоб убить любовь к белорусской литературе. Казалось, это что-то мёртвое, как латынь, пропахшее нафталином признанных имён, застывшее и скучное. Теперь она училась воспринимать её не как предмет, а как процесс: поток, в котором то и дело всплывают новые имена, а зубры и корифеи соседствуют с вундеркиндами. И ведь, о ужас, многие из тех, последних, были ненамного старше и солиднее, чем она, выпускница ФМО.
Алесе всё нравилось, да хотя бы то, что писали люди не про войну и деревню, а про любовь и город и про собственные переживания. Хотя и их становилось многовато после тонны проглоченных стихов и прозы. В моде был кокетливый девичий суицид, саркастичный максимализм и элегантное пораженчество. Эта атмосфера тоже завораживала, но Алеся ощущала, что это ей чуждо.
И она начала писать своё - пока что в стол.
И увидела она, что это было - хорошо. Гораздо лучше, качественнее и свежее прежних её стихов. Всё, что писалось на "великом и могучем", теперь смотрелось скучно, заурядно и ремесленно-пошло, так, будто она пережёвывала чью-то чужую жвачку. То, что делалось на белорусском - могло по праву считаться творением. Пробудились какие-то глубинные мощные силы, сдвинулись древние плиты архетипов в её психике - и теперь она ощущала, что только так и может жить, только так должна и обязана писать.
И тут ещё - Андропов.
Вообще-то, первенство вдохновения могло быть оспорено. Но министр дал ей язык, а председатель - код стихосложения.
Едва не суеверный восторг вызывало то, что он и сам писал стихи, хотя тоже в стол, только изредка зачитывал близким людям и коллегам, в том числе Крючкову, которого Алеся на дух не переносила (ну вот, она уже говорит о них обо всех, будто вместе работают и нос к носу сталкиваются).
Да и сам он, конечно же...
Когда-то в гимназии, когда они как раз проходили Серебряный век, её одноклассница Даша начала возмущаться: "Нет, ну хорошо! Блок, да? Есенин, да? Чудесно! Но откуда все эти стихи берутся? У них же была куча баб. И вот прикинь ты, что ни баба, то стишок, что ни баба, то стишок. А в сухом остатке банальный перепихон. Ну что за гадство!".
Алеся разделяла её праведное негодование. В ту пору любые плотские проявления казались ей верхом омерзительности. Любовь она готова была понимать лишь в платоническом смысле, в заоблачно-недосягаемой сублимации. И осуждала решительно всех, людей великих и не очень. За что? За то, что низко пали и уподобились животным. Как именно происходит это уподобление, она и понятия не имела, но её позиция была непримирима: "не читал, но осуждаю".
А что же теперь? Теперь она смеялась над собой и была готова простить грехи всем классикам вместе взятым. Как же она была наивна! Она совсем не подозревала, что страсть может нести в себе что-то священное, хоть малую толику.