Победитель. Апология
Шрифт:
— За тебя, сын мой.
Ухмыляясь, чокаешься с теми, кто протягивает рюмки, отпиваешь немного. В подполье уходит стакан — на прежнее место, за флакон с набалдашником. Незаметно перемещаешься в прихожую. Полушубок — не на вешалке, полной одежды гостей, на табуретке; вязаная шапочка, сапоги. Ни коловорота, ни снастей.
Был, стало быть, дома. Был и не переоделся. Карнавал! И тут карнавал. Лишь на лице матери никогда не бывает маски — честное и спокойное в своем непритворстве лицо. Удивительно ли, что ее мало кто любит!
— Привет! А ты чего здесь? — жуя на ходу, спешит диктор в кухню
— Я участвовал.
— Да? А я не видел тебя.
Мудрено ли? — как различить со сцены подробности зрительного зала? Свитер под самый подбородок — снимал, должно быть, когда брился. Снял, побрился, протер кожу одеколоном «Кремль», удовлетворенно похлопал ладошкой по гладкому лицу. Снова надел.
— Чего улыбаешься? — Неладное заподозрил. Ясные глаза взрослого ребенка.
— Жизни радуюсь. Весна!
А возможно, вернулся еще днем, принял ванну, отдохнул, а затем вновь облачился в колоритную рыбацкую робу.
Соглашается:
— Весна. — Полной грудью вдыхает спертый воздух. — С подледным — все, до будущей зимы. — В кухню входите вдвоем. — Видел какой? Красавец! А ты говоришь — «Нептун». «Нептуну» и не снилось такое. — Рукава засучивает.
А как директору фабрики объяснено таинственное вечернее бегство из дому? День рождения сына — причина неуважительная. Беспринципным мальчишкой надо быть, чтобы после всего, что произошло, явиться на торжество тридцатилетнего оболтуса. Одна сейчас, над своими бумагами, где надежно рассованы по графам «Мишка косолапый» и «Вафли апельсиновые». Две, три, четыре таблетки раунатина… Не помогает. Зажмурив под очками глаза, сидит неподвижно — благо никого нет и можно позволить себе передышку. Оставь этот балаган — туда, к ней, вот только что скажешь ты, явившись? «Салют, мама! Нет ли у нас горчицы?» И секунду не задержится на ней твой жизнерадостно летящий взгляд, но даже так, мазнув, заметит усталость и бесконечное одиночество в глазах. За что? Нет человека на земле, которого б она обидела или обделила в пользу себя, — нет, но люди на всякий случай держатся от нее подальше. Даже ты не в силах исторгнуть из себя ничего, кроме пошлого вопросика насчет горчицы.
— Сейчас мы его… — Ножом вооружается.
Музыка возобновлена. Можешь вернуться в комнату: пенсионер-живописец не дообъяснил принципиальной разницы между Дега и Тулуз-Лотреком.
Братец. Торжественно, как свечи, несет по обе стороны от бороды полные рюмки.
— Давай, отец. Еще по одной. — Расслабленный, съехавший набок галстук на хемингуэевской шее.
— Хочешь, чтобы я испортил судака?
— Ну его к черту, судака! Давай выпьем.
Хулиганство! Чистое хулиганство — посылать к черту судака, но чего только не простишь первенцу!
«Летит! Летит!»
Большой плоский змей, разрисованный акварельными красками, — одна из первых работ будущего художника. «Часов в двенадцать лучше. Раньше не могу — у меня эфир». Братец великодушно переносит запуск. Мчишься по пустырю, зажав в руке конец суровой нитки. Дернулась, потянулась, рвется из рук. Оглянуться не смеешь: приказано жать что есть мочи. Нитка напряженно дрожит. Мгновениями ослабевает
Кладет нож с налипшей чешуей, критически осматривает мокрые руки. Двумя пальцами — рюмку.
— А Станислав? — Как-никак, но ведь и он сын мне.
Братец тяжело поворачивает голову. Как, и ты здесь?
Кланяешься. Рад приветствовать именинника. Художник не разделяет твоего восторга.
— Будешь? — Влажные воспаленные веки.
— Я уже пьян. — Тебе весело. В комнате куролесит музыка.
— Нет-нет! — В одной руке диктора рюмка, другую вытирает о полотенце. — Мы непременно должны выпить втроем. Непременно! — Не этим ли полотенцем освежает Поля посуду?
— За судака? — Любознательность, не более.
Братец не считает возможным ослушаться родителя. Молча ставит на краешек стола рюмку, уходит, возвращается еще с одной. Благоговейно принимаешь.
— За тебя, отец! — осушает махом. Протяжно втягивает трепещущим носом воздух — закуска!
Диктор страдает, но пьет. Ты медлишь. Тебе видится, как сырые губы пенсионера-живописца припали к рюмке — той самой, что сейчас в руке у тебя.
— Я рад, что мы вместе сегодня. — Еще больше папа рад, что водка наконец там, внутри, и можно перевести дух. — Что бы ни случилось, бывают дни, когда люди должны быть вместе.
Глубоко и поучительно. Внимаешь, забыв о рюмке. Папа несколько опоздал на торжество, но так уж получилось — он чистосердечно раскаивается в этом.
Гмыкаешь. С суровым вопросом глядит на тебя братец: что означает сей звук? Ничего. Лично ты прощаешь отцу его опоздание.
— Прямо ведь с озера. — Невинно ухмыляешься.
Диктор не оспаривает. Диктор подробно объясняет технологию подледного лова. Она такова, эта технология, что при всей пылкости отцовских чувств он никак не мог освободиться раньше. Нежно глядишь на свежевыбритые щеки. Мерещится, или вправду различаешь запах одеколона?
Братец не спускает с тебя глаз. Что примечательного отыскал он в твоей распахнутой физиономии? Весело взглядываешь на него. Розовые прожилки на белках глаз. Под бородой скулы напряглись. Отворачиваешься. Да-да, папа, продолжай, я слушаю тебя. Это чрезвычайно занимательно — подледный лов. Или ты уже не о лове, а об узах, что неразрывно связывают отцов и детей? Это тоже интересно. Самый раз на стихи перейти.
Руку протягивает братец к твоей рюмке.
— Дай.
Папа, осекшись на полуслове, вникает в сцену. Этот ракурс семейных уз не очень понятен ему. Ничего, папа, сейчас поймешь. Послушно разжимаешь пальцы. Рюмка перекочевывает на стол — очень осторожно, не потеряв ни капли.
— Бог дал, бог взял. — Ты настроен теологически.
— Зачем? — недоумевает папа. — Он ведь не выпил.
Добрый, добрый человек диктор областного радио! Теперь уже ты явственно различаешь запах одеколона.
— Не надо, чтобы он пил.
Поблагодари: брат заботится о тебе. А на тон не обращай внимания: человеку трудно сейчас. «Нет, Андрей… Как всегда, ты думаешь только о себе».
— Почему — не надо? — Не спеши, папа. Наберись терпения — это чуть посложнее подледного лова.