Победитель
Шрифт:
Встреча получилась неловкой: еще по голосу понял, что она недомогает, но действительность превзошла ожидания: Ольгу доедала какая-то нутряная болезнь, она уже махнула на себя рукой, смирилась со скорым уходом, но напоследок хотела высказаться.
Бронников хлопотливо вывалил свои бестолковые столичные подарки. Разумеется, она на них и внимания не обратила, будучи поглощена кропотливой внутренней работой: должно быть, весь вечер недоверчиво присматривалась, оценивала, тот ли перед ней человек, способен ли он, когда ее самой уже не станет, понести ее судьбу дальше? – чтобы когда-нибудь люди о ней все-таки узнали… Произносила немногословные банальности сиюминутной жизни, угощала драниками, налила самогону. Бронников уже начал про себя чертыхаться и задаваться вопросом, какая нелегкая понесла его сюда, коли ничему помочь и ничего поправить он все равно не может, – как вдруг ее будто прорвало. Он встрепенулся, стал было что-то записывать, да вскоре махнул рукой,
Про отца своего в силу малолетства Ольга точно знала только, что он, Сергей Князев, ее любимый папка, был мужчина серьезный, добрый, работящий. Обрывки кое-каких застольных взрослых разговоров да мамины горестные пришептывания позже, уже на Урале, складывались в неясную, туманную картину его судьбы. С Империалистической пришел поручиком, но при двух еще солдатских Георгиях. В Гражданскую воевать не рвался, да все равно пришлось, когда Украина и Белоруссия легли под оккупационные немецкие и австрийские войска. Был контужен, с тех пор душными летними днями перед грозой у него начинался неприятный тик – дергалась голова, будто у старика какого, – но как только дождь бурно проливался, выплеснув тягостное напряжение потемнелого неба, недуг проходил, оставив по себе лишь недолгую боль в затылке… У отца было несколько братьев – один старший, Лавр, жил тут же, два других – Егор и Степан – в Росляках. Степан жил с дедушкой Ефремом, а баба Настя умерла, когда Ольги еще и на свете не было.
Еще один отцов брат – младший Трофим – служил где-то далеко, почти на той стороне земли, в Азии. Его корпус квартировался в сказочно далеком городе Ташкенте, на полпути в те страны, где живут слоны, летают ковры-самолеты и маленький Мук стремительно снует туда-сюда в своих огромных, расшитых золотом туфлях с загнутыми носами.
Ольга видела Трофима лишь однажды. Это был высокий, костистый и широкоплечий человек, с точными и ласковыми, как у хищного зверя, движениями. Волосы густые, черные, лицо сухое, скуластое, с двумя резкими складками на щеках, темное, коричнево-красного оттенка, опаленное южным зноем, да еще, казалось, не только снаружи, но вдобавок и изнутри. Отец смеялся, повторяя: “Ну, Троша, ты черней головешки стал! тебе бы в Африку, к ефиопам!..” Трофим в ответ согласно усмехался. Глаза тоже были темные, всегда сощуренные. Портупея и кобура распространяли волнующее благоухание грубой ременной кожи и ружейного масла. Пару раз давал поносить фуражку со звездой – Ольга нахлобучивала ее, мчалась к зеркалу полюбоваться и чувствовала горьковатый запах его одеколона. А то еще Трофим пах жарким потом. Они с отцом, растелешившись до подштанников, перекрывали крышу. Мама послала ее отнести им квасу, дядька Трофим, чернокожим чертом легко махнув невесть с какой высоты, отпил из кринки, подал отцу наверх, а сам схватил Ольгу и подкинул так высоко, что и крыша, и яблоня, и вся деревня остались далеко внизу!.. Поймал – снова подбросил, и она, счастливая, летала в синем знойном небе, визжа и мечтая лишь о том, чтобы дядька Трофим еще и еще подбрасывал ее, а потом ловил и прижимал к себе. Он скоро уехал, но Ольга запомнила его на всю жизнь…
Мама до замужества учительствовала. Когда дети пошли, стало не до чужих – своих бы обиходить. Корова, как у всех, три овцы, коза, десяток кур во главе с ярким, как пожар, горластым лютым петухом, да земля, да печь, да чугуны, да грибы-ягоды в заготовку, да со старшими букварем заняться, а потом “Капитанскую дочку” прочесть… Из одиннадцати хозяйств лошади водились лишь в пяти – вот рыжая кобыла Краса, недавно принесшая серого жеребеночка, Князевых и погубила…
Правда, и до того уж все шло сикось-накось. После первых хлебосдач пришлось матери в тесто картошку замешивать – и она все месила его, это тесто, месила, будто надеясь, что водянистые кусочки навовсе перетрутся и снова у нее хлебы будут как прежде – лучшие в селе… С председателем сельсовета, с Семой Козаком – который, когда с флота в двадцать третьем году вернулся, вырыл из родовой могилы барона Кронта, бывшего владетеля здешних имений, снял с него мундир, надел на себя и шатался пьяный по селу в компании таких же, как он, отпетых ухарей – отец не ладил, руки не подавал. Вдобавок ко всему мясо велели сдать раньше срока. Отец собирался купить сколько положено в четверговый базар и тем ответить по налогу, но Сема Козак специально прислал одного из своих комбедовцев предупредить, что купленное не возьмет – пусть, дескать, отец кабана своего откормленного режет. Да в кабане-то было двенадцать пудов, а на сдачу требовалось всего три. Когда в другой раз заявились, не стерпел отец, приложил к Семе
Ольге было восемь, Дашке десять, Любке шесть, а малютке Клавушке не исполнилось и года, когда в разрезе всеобщей и скорейшей коллективизации начал сельсовет исполнять разверстку, в свете чего была поставлена задача раскулачить и сослать трех хозяев с семьями по явному классовому признаку лошади – у кого есть, тот и кулак. Для начала Красу свели со двора и угнали в поселок – в колхоз. Там, похоже, за ней человеческого пригляда не было – дважды она срывалась с привязи и возвращалась, и жеребенок за ней. Князев только бурел лицом и уходил в поле, а малыши плакали от жалости…
А в начале июня, под самый Троицын день, глубокой ночью ворвались три милиционера, разбудив и напугав грохотом и криками, – в красивых фуражках с красной окантовкой и звездами, совсем как у дяди Трофима, только сами злые как собаки, сердитые, – и ну махать оружием! С ними, конечно, Сема Козак и еще двое из комбедовской головки. Отец было воспротивился – его избили на глазах у детей, руки за спиной связали, вытолкали из хаты и куда-то увели. Всех их построили в избе у стены – от мала до велика, раза три пересчитали…
Дали маме три дня на сборы – насушить сухарей в дорогу да собрать самое необходимое из пожитков. За эти три дня комбедовцы еще два раза набегали – растаскивали то, что, по их понятиям, ссыльным все равно с собой не увезти. Как ни плакала мать, как ни молила – хозяйство пустили на распыл, а багаж, сказали, пойдет отдельно… Что ж, у советской власти слово – олово, сказано – сделано, отдельно пошел багаж – два чемодана и баул с теплыми вещами. Пошел – да не дошел, пропал в пути тот багаж…
Через три дня детишек с трех раскулаченных дворов посадили на подводу, матерям велели рядом идти – и погнали за четыре километра в поселок, где был сельский совет и церковь. Церковь – к тому времени давно бескрестную, с выломанным иконостасом, раздетую, нищую, без икон, реквизированных комбедовцами, – уже битком набили такими же бедолагами. Загнали и этих, снова закрыли на засов. Две недели активисты собирали по окрестным селам раскулаченных, подвозили новых женщин с детьми. Две недели они в той церкви изнемогали. Воды им давали по три ведра на всех утром и вечером. Через день, а то и через два высыпали за порог корыто бураков с поля. Маленькие надрывались от крика, и Клавушка тоже не закрывала рта…
Наконец настал день отправки.
Скомандовали выходить, посчитали по головам, ходячих построили, а кто уже не мог двигаться, побросали на подводы – и айда пехом до станции Росляки!.. Там уж паровоз под парами бычился. Вагоны товарные, в каждом двухъярусные нары, солома на полу и параша. Погрузились кое-как – с криком, с бранью, с матюками.
Оставалась надежда, что в какую-то секунду страшный морок все-таки развеется, разойдется вонючим болотным туманом и все те кикиморы, что их окружают, примут свое натуральное жабье обличье, поспешно упрыгают в осоку, а то еще, глядишь, какая и под каблук попадет! Ведь не может, не может такого быть! Наверное, мчится уже гонец, пригибаясь к лошадиной шее, машет на скаку синим пакетом! а в том пакете высокий приказ на веленевой бумаге с печатями! а в приказе сказано дело черное отменить, женщин и детей вернуть, виновных же в их обиде наказать примерно!.. Конечно! Ведь так все должно быть? ведь так?..
Чуть помедлив, будто и впрямь поджидая, но так и не дождавшись этого сказочного гонца, состав тронулся и мало-помалу стал набирать ход. Он не спешил – сбавлял, останавливался, надолго обмирал на каких-то разъездах. В Витебске снова открылись двери, солдаты покидали на солому, как мешки с овсом, избитых, окровавленных мужчин. Радостно вернулись они к своим семьям – правда, кое-кто был без сознания… Радостно и жены встретили их – плач, причитания!.. Мама бросилась к отцу, принялась вытирать сочившуюся изо рта кровь…
Почти через месяц скорбный поезд встал в чистом поле у какого-то жалкого полустанка. То есть не в поле, конечно, а посередь глухой уральской тайги. Слева – черный гнусо-комариный лес на болоте. Справа – такой же. Чахлая нитка железной дороги между ними, на которой даже столь шумный прежде паровоз казался притихшим от испуга. Неширокая просека куда-то поперек – в преисподнюю, должно быть…
Ох и длинной оказалась эта просека!
Только к вечеру следующего дня выбрели наконец на пологий берег чешуйчато сверкающей реки. Она весело несла куда-то яркую, цвета ясного неба воду и белые кипы пышных облаков. Все вокруг было вызолочено закатным солнцем. Разноцвет кипел, серебрился, вспыхивал мелким огнем, жаркий воздух слоился, тек медовыми пластами… Пресыщенно гудели сонмища разносортной летучей мелочи, лакомой до цветочной вкусноты; пьяные шмели, золотые и бронзовые мухи позванивали на разные голоса, кое-как переваливаясь с одной сладкой чаши на другую… И портили эту несказанную красоту лишь какие-то мелкотравчатые, приземистые, темные бараки – как приглядеться, довольно свежие, построенные, должно быть, предыдущими партиями ссыльных… а уж куда те ссыльные сами делись, про то сказу не было.