Почём грамм счастья?
Шрифт:
И даже если он, читатель, не может согласиться с тобой, то может, по крайней мере, принять во внимание твои размышления. Ибо они есть результат всей жизни твоей. Человек, конечно, не в силах всего пересказать, всё поставить на свои места. Не насытиться око зрением, не наполнится ухо услышанным. Экклезиаст, например, даже считал, что «нет памяти о прежнем и о будущем, и не останется памяти у тех, которые будут жить после нас».
Ну а для меня это значит, что каждому мыслящему человеку следует задать себе все вопросы заново. Так, как этого велит его совесть. И пусть делается, всё что делалось. И пусть не будет
Говорят, чудес на свете не бывает… Говорят. Хотя, лично я, с этим утверждением не согласна. Чудеса ходят рядом с нами. И это такая магия – творить миры, в которых гремят войны, бурлят потопы. Люди в этих мирах женятся, разводятся и снова сходятся по одному вашему повелению. Здорово, когда в этом мире вы можете все. Здесь вы – бог.
Портрет художника в натуральную величину
Бесшумно двигаясь, вошла ночная нянечка со стопкой чистого белья. И тут же с покорной ожесточённостью принялась подкладывать судна, сдирать прокладки, подмывать голые попки. Запахло прелостью, болезнью и ещё чем–то отвратным. Но нянечка бесстрастно приподнимала одеяла, открывая взгляду убогую больную наготу. Многие уже привыкли к этой процедуре. Некоторые ещё стеснялись и отводили глаза в сторону.
– Ишь ты, застыдился, маменькин сынок! – время от времени бормотала сквозь зубы Ленка, удивляясь своей злобе.
«Нервы совсем сдали», – подумала она, и стало жаль себя до невозможности.
Алексис проснулся, едва одеяло слетело с его ног. Хотелось спать. Бледный свет рождающегося дня, проникающий через огромные незашторенные окна, вызывал омерзение. Рук нянечки он практически не чувствовал. Нижняя часть тела была парализована. Ленка ловко повернула его к стене. Ему было стыдно.
«Как мешок с тряпьём», – думал он, пока Ленка подкладывала под него судно. Несмотря на то, что Алексис сдерживался много часов, он никак не мог опустошить кишечник и всё время косился на няню.
– Деликатный какой! – проворчала Ленка, кокетливо поправляя копну, сгоревших под перекисью водорода, волос. Печальному и трагичному Алексису она симпатизировала особенно. – Тужься! Ну, тужься же!
Алексис густо покраснел. «Как барышня!» – с нежностью подумала Ленка.
– Леночка, отойдите, пожалуйста! – попросил он. – Мне же неудобно.
«Ишь ты, Леночкой зовёт! Все всю жизнь Ленкой кличут, как собаку какую. А он – Леночка!»
Алексис уставился на крашенную блестящей белой краской стену и тужился. «Тужься, милый!» – шептала Ленка. И он покорно тужился. Вдруг он охнул, замер на секунду, пытаясь удостовериться в своих чувствах. В глубине повязок что–то тёплое обильно разливалось…
Двери были открыты настежь, и в дверном проёме виднелись две фигуры в белом. Ленка стояла к ним лицом и что–то шипела. Первый солнечный луч задрожал на её спине. Алексис прищурился. Глазам было больно. Одуряющая слабость разлилась по телу. Он слышал слова, но их значение уплывало в серый, хлопьями, туман.
– Где родственники? – строго вопрошал высокий в белом халате столбом. – Кто даст согласие на операцию?
– Родственники в Афинах…,– сбивчиво, глотая слова, докладывала Ленка, – жена ушла к другому… Яд… Найден в бессознательном состоянии…
– Знать ничего не знаю! Жену достать из–под земли! Больного готовить к операции! На мой страх и риск.
Но тут комната поплыла перед взором Алексиса. И как раз перед тем, как уплыть совершенно, до его сознания внезапно дошло, что больным, которого требовали готовить к операции, был он – Алексис Кастелланос, а жена, которую пытались достать из–под земли, была его женой – Эммой Шварц.
Он увидел тени, двигающиеся на него. Видел своё тело, плывущее в холодной лодке. Свои вывернутые ноги. Недвижные руки. Чьи–то серые лица над собой. Слышал подбадривающие его слова Ленки. Но он не в силах был реагировать. И его мало интересовали серые руки, держащие над его головой флакон с физиологическим раствором, холодная тележка, скользящая по мрамору пола, да и само его тело – недвижное и закоченевшее.
Он уже плыл в ледяное Ничто. А там, в этом бесцветном холоде, стояла Эмма. Угловатость её фигуры особенно резко выделялась на льду. Её щеки были бескровны. Её глаза – безжизненны. Она слушала его рассужденья и молчала. Алексису казалось, что мысли исчезают в её голове, разлагаются на нейтроны.
– Значит, ты отказался от премии, – наконец–то подвела она итог, и тон её был обвиняющим.
– Отказался, – подтвердил он.
– Но ведь…, – снова зазвенел её голос, – ты только что говорил, что эта премия – самая высокая честь, которая когда–либо была оказана тебе. Что жизнь – это война умов, что каждый пытается её выиграть… Ты ведь говорил это?
Она показалась Алексису особенно беспомощной в этой своей неудачной попытке понять его. И тогда он даже подумал: не холод ли всему виной? Не от того ли, что слова его замерзают на полпути к ней, превращаясь в сосульки?
– Да, я говорил, – мягко подтвердил Алексис. – Но ты пойми: не все принимают участие в этой войне. Некоторые просто наблюдают её со стороны.
– Я думала, что ты – человек умный!
– А я – неумный?! В чём, собственно, разница? Мы все делаем одно и то же – умные и не очень – работаем, платим налоги, проливаем кровь. Глупый – потому, что боится наказания. Умный – потому, что верит в высшее предназначение разума.
– И ты отказываешься от премии только потому, что веришь в это самое высшее предназначение?
Боже, как холодно! Почему так холодно?! Алексиса не оставляла мысль, что однажды этот разговор уже происходил. И, вероятно, от этого наполнялись тяжёлой и безысходной болью руки и ноги.
– Всё ты неправильно поняла! – захотелось ему закричать, но из горла выходил всё тот же, холодный, бесцветный звон. – Всю жизнь я пытался не вмешиваться в политику. Считал, что у каждого есть свой, определённый путь в жизни. У политиков – принимать решения. А у меня – рисовать.
– Так было до вчерашнего дня, вероятно, – язвительно заметила она.
– Это решение пришло ко мне не вчера, – возразил он, не замечая этой её язвительности.
Ну почему, почему его не оставляет мысль, что всё это уже было? И этот напрасный разговор. И эта невыносимая боль. И даже этот холод…
Да, да и этот бесцветный холод тоже был. А главное, главное было и это его решение: отказаться от премии. Конечно же, он не верил в успех своей затеи. Он знал – правда никому не нужна, справедливость никогда не выигрывает в этом мире.