Под чужим именем
Шрифт:
— Значит этот… тип, как вы его называете, уже в тридцать седьмом году переметнулся к гитлеровцам?! — уточнил Никитин.
— Мы его так поняли. Прошло несколько дней. Нас даже перевели в лучшее помещение и стали регулярно кормить. Потом у него терпение лопнуло и… тут он себя показал, господин штурмбанфюрер. А на третий день Серега… Они его раздели догола, привязали во дворе к столбу и поливали водой. Мороз был лютый, градусов тридцать, с ветром.
Голышев замолчал и долго смотрел остановившимся взглядом куда-то вперед поверх, своего собеседника, потом встал, подошел к этажерке и достал из книги пачку
Это был уже пожелтевший снимок, сломанный посередине.
На Никитина смотрели два парня. Они были сняты на фоне кипарисов, пальм, белой лестницы и моря, нарисованных аляповато и грубо, а сверху белая надпись: «Привет из Смоленска». Парни стояли обнявшись, и в одном из них Никитин без труда узнал Василия Голышева. Другой… другой был Сергеем Гуляевым, — рослый малый с добродушной, веселой улыбкой.
— Мы с Сергеем в тридцать девятом были на трехмесячных курсах полеводов в Смоленске. Ну вот, кончили эти курсы, на радостях сфотографировались на базаре у пушкаря, — пояснил Голышев. — Я эту фотографию, когда уходил, с собой взял на память.
— Как же вам удалось бежать? — спросил его Никитин.
— Нас было человек пятьдесят. Заставили нас вырыть яму и расстреляли из автомата. В меня две пули угодило. Вот сюда и сюда. — Голышев показал предплечье и бедро. — Спихнули нас в яму, кое-как землей забросали и ушли. Ночью я из ямы выбрался, с километр прополз к лесу, а потом меня подобрали наши.
Голышев историю своего бегства рассказывал так просто, точно какой-то обыденный случай. Но Никитин отлично понимал, сколько нужно было иметь воли к жизни для того, чтобы пережить все это, вновь подняться, любить, иметь семью, улыбаться, шутить, творчески трудиться и стать большим, уважаемым человеком.
Пока Никитин размышлял над рассказом Голышева, хозяин разобрал высокую нарядную кровать и приготовил ему постель.
Утром хозяин разбудил Никитина чуть свет. Никитин умылся холодной колодезной водой и перешел на другую половину дома, где его уже ждал по-праздничному накрытый стол и жена Голышева, Фрося, женщина лет тридцати, высокая, полная, с привлекательным запоминающимся лицом.
Они позавтракали сметаной, салатом из свежих овощей, горячим курником и выпили чаю. Мужчины пошли на другую половину, и Никитин записал рассказ Голышева, взял у хозяина фотографию его с Гуляевым, пообещав вскоре вернуть.
Голышев запряг лошадь и за три с небольшим часа довез его до шоссе. Здесь Никитин еще раз поблагодарил Голышева за помощь да широкое гостеприимство и не без сожаления простился с этим простым, чудесным человеком.
36. НА АВТОСТРАДЕ
Никитин вернулся из Смоленска в субботу вечером. Скорый поезд опоздал на двадцать восемь минут. Прямо с вокзала он поехал к полковнику Каширину, но не застал его. Узнав, что из архива еще никаких сведений не поступило, Никитин за столом капитана Гаева написал краткую докладную записку и, приложив к ней собранный материал, оставил все для передачи полковнику.
Из министерства Никитин прошел пешком на Петровку в центральную театральную кассу, не без труда купил там два билета в Зеркальный театр Эрмитаж на оперетту «Вольный ветер» и с краткой запиской отправил их Кире Рожковой. Он обещал девушке билеты в Большой театр, но… Большой театр был закрыт на ремонт.
Домой Никитин добрался только в десять часов вечера, поднялся к себе на второй этаж. Удивило вот что: французский замок, раньше открывавшийся совершенно свободно, не поддавался ключу. Осторожно вынув его и тщательно осмотрев замок, Никитин увидел несколько свежих царапин, как будто в замок вводили металлический предмет значительно шире ключа.
Повозившись несколько минут, он все же открыл дверь, вошел в прихожую, зажег свет и осмотрелся. Все было так, как он оставил перед своим отъездом. Никитин прошел все комнаты, зажигая везде свет, но… все было на своих местах. Если посторонний человек и побывал здесь за время его отсутствия, то следов никаких не оставил.
Никитин подошел к письменному столу, тщательно осмотрел его и выдвинул средний ящик: здесь лежал томик Марка Твена с автографом капитана Бартлета и вложенная в книгу вырезка, где цитировалась статья газеты «Дейли Экспресс».
Никаких записей или документов Никитин у себя не держал, но… умный, опытный агент мог сделать некоторые обобщения и на основе осмотра того, что здесь было.
Никитин мысленно поставил себя на место этого агента. Скажем, диспетчер ОСУ слишком внимательно присматривается к моему образу жизни. Но вот он уезжает на три дня в командировку — блестящая возможность осмотреть его личные вещи, чтобы проверить свои подозрения. Прихожу сюда, квартира пуста. Открываю замок и тщательно все осматриваю. В столе уже знакомый мне томик Марка Твена. Первый вывод: диспетчер ОСУ знает английский язык. Дальше — вырезка из газеты, черта, сделанная ногтем, фраза, сказанная им у меня дома: «Зачем вы подчеркиваете ногтем страницы?» Зная язык, диспетчер легко определит, что черта сделана мной и следовательно… второй вывод: меня подозревают и ведут за мной наблюдение.
Так рассуждал он, все еще продолжая пристально изучать обстановку, но ничего нового обнаружить ему не удалось.
«Или все эти подозрения лишены всяких оснований, или агент настолько осторожен и опытен, что следов своих он не оставляет», — подумал Никитин и отправился к Горбунову.
Метод, где предметы и явления рассматриваются в их взаимосвязи и взаимодействии, был острым и сильным орудием в руках Горбунова. Разговаривать с ним, слушать его простые и ясные суждения было для Никитина просто удовольствием. Кроме того, Роман Тимофеевич был сейчас необходим ему, чтобы решить все эти сложные вопросы дня.
Однако и секретарь горкома тоже имел право на отдых. В горкоме, кроме дежурного, не было никого. Никитин пошел к Горбунову на квартиру, но и там его не застал. Соседка сказала, что Роман Тимофеевич в Москве, слушает концерт в Колонном зале, стало быть, раньше часа-двух дома не будет.
Только теперь Никитин почувствовал, что проголодался. Он свернул в центр и направился в ресторан.
А в это время Павел Русых с большим сожалением следил за тем, как стрелка часов приближалась к десяти часам вечера: в одиннадцать кончалась его увольнительная, а расставаться с Шурой ему не хотелось.