Под игом
Шрифт:
— Ах, бедняга!
— И не говори! Да еще не хочет лежать спокойно; продиктовал мне три длинных письма и велел отправить их сегодня же. Вот какой он! А ведь в чем душа держится! Кашель его прямо замучил…
— Пойду посмотрю его, — сказал доктор, хватаясь за свой фес.
— Не надо, сейчас он спит… Но он поручил мне к вечеру созвать комитет, и сам придет на заседание…
— Нельзя! Ему надо лежать.
— Пойди уговори его! Ты же знаешь, что это за упрямец… Так вот, созови членов
— Хорошо, оповещу всех.
— А сто золотых достали? — спросил Бырзобегунек шепотом.
— На покупку оружия? Достали. Сегодня деньги принесут ко мне.
— Браво, Соколов, ты молодчина! — воскликнул фотограф.
— Молчи!
— Ас каких пор у тебя эта штучка? — громко спросил доктора Бырзобегунек, вытащив у него из-под жилета блестящий кинжал и размахивая им.
— Иван Венгерец сделал… У него от заказов отбою нет…
Хорош, а?
Бырзобегунек заметил, что на кинжале что-то выгравировано.
— «С или С»… Что это значит?
— Отгадай!
— «Соколов или Стефчов»? — спросил Бырзобегунек, улыбаясь.
— «Свобода или смерть»! — с пафосом ответил доктор и, уязвленный упоминанием о Стефчове, добавил: —Теперь не до Стефчова-Мефчова и прочей подобной дряни, любезный друг… Нам теперь некогда думать ни о Стефчове, ни о личных прихотях, ни об оскорбленном самолюбии… Кто идет убивать тигра, тому не до червяка… Знай, что я забыл обо всем этом… Кто готовит революцию, тот обо всем забывает…
Бырзобегунек бросил на него лукавый взгляд.
В голосе доктора звучало раздражение; он, конечно, ничего не забыл, да и нелегко ему было забыть. Удар, нанесенный его сердцу или самолюбию, был слишком тяжел. Правда, боль в еще не зажившей ране на время притуплялась лихорадочной подготовкой к восстанию. Целиком поглощенный его, доктор находил в ней забвение. В опьянении этой работой он становился нечувствительным к душевным мукам, как пьяница, который топит горе в вине. Но как только наступали минуты отрезвления и раздумья, горькие мысли снова пробуждались в его душе и, как ядовитые змеи, жалили, жалили немилосердно.
Появление Кандова, вошедшего во двор, положило конец неловкому молчанию и отвлекло внимание доктора.
— Что он за птица, этот господин? — спросил Бырзобегунек.
— Кандов, студент одного русского университета.
— Это я знаю, но что он за человек?
— Философ, дипломат, социалист, нигилист… и черт знает что еще… Одним словом, у него тут не в порядке…
И Соколов приложил палец ко лбу.
— Он не выражает желания принять участие в народном деле?
— Зачем это ему? Он поедет в Россию получать свой дипломишко, — сказал доктор сердито.
— Уж эти мне ученые вороны! Вот кого я не терплю! — воскликнул Бырзобегунек. — От человека с дипломом не жди человечности… Таким не нужны ни народ, ни свобода… Подавай им комфорт, семейное счастье, домик и благоразумный покой! Не для того ведь они годами корпели над книгами, чтобы, приехав в Болгарию, бунтовать и самим лезть в Диарбекир или на виселицу!
— Неправда, Бырзобегунек, у тебя самого есть диплом!
— У меня? Избави бог!
— Да, у Бойчо тоже не было… — проговорил доктор.
— Будь у меня диплом, и я сделался бы таким же ослом, как они… Да вот взять хотя бы тебя: получи ты диплом врача в каком-нибудь медицинском учебном заведении, не в албанских: горах, ты думал бы о гонорарах, а не о восстании…
Студент вошел в коридор, и его шаги послышались у самой двери в комнату Соколова. Бырзобегунек вскочил, накинул на шею перевязь и просунул в нее руку.
— Чуть было не забыл: дай мне хинина для Каблешкова, — проговорил он.
Не успел доктор дать ему порошки, как в дверь постучали. — Войдите! — крикнул Соколов.
Вошел Кандов. Учтиво поклонившись ему, Ярослав Бырзобегунек вышел. Студент даже не заметил его, так он был поглощен своими мыслями.
Кандов носил хорошо сшитый, но уже потертый темно-зеленый пиджак и такого же цвета брюки, довольно узкие и плотно облегающие бедра. Высокий красный фес не шел к его смуглому лицу, сосредоточенному, отмеченному печатью какой-то тоски, омрачавшей его мечтательный взгляд. Этот юноша, очевидно, таил в душе какие-то неотвязные думы и неизбывные горести, которыми не мог делиться с другими людьми. С некоторых пор он жил отшельником.
По приглашению доктора он сел на единственный стул в комнате. Сам хозяин, немало удивленный этим неожиданным посещением, сел на кровать.
— Как ваше здоровье, господин Кандов? — спросил Соколов, полагая, что студент занемог, и пристально всматриваясь в его плохо выбритое, осунувшееся лицо.
— Слава богу, ничего, — коротко и почти машинально ответил Кандов.
Взгляд его внезапно оживился; по-видимому, его привела сюда не болезнь, а какая-то другая причина, и немаловажная.
— Рад за вас. Заметно, что вы совсем поправились.
— Да, я поправился, чувствую себя хорошо.
— Значит, опять поедете в Россию?
— Нет, не поеду.
— Совсем?
— Я остаюсь здесь навсегда, — проговорил Кандов сухо.
Доктор бросил на него недоумевающий и почти иронический взгляд, говоривший: «Почему же ты не едешь, братец, к своим философам? Тут у нас кругом все горит, и тебе здесь делать нечего».
Наступило короткое молчание.
— Может быть, собираетесь поступить в учителя? — осведомился доктор с презрительным участием.