Подлеморье. Книга 1
Шрифт:
— Смеешься? — в голосе Лозовского — злоба. — Чего смеешься? Большевики — деловой народ. И они наделают беды. Помянешь меня, когда всех нас они за горло возьмут… — Вдруг резко спросил Тудыпку: — В Онгоконе будет полиция. Кого арестовать?
— Третьяка и Страшных, — не задумываясь, брякнул Тудыпка.
— Эх, ну и простофиля же ты. Я ж битый час тебе толкую. Зачем я время трачу? — Лозовский зло свел в одну черту черные собольи брови. — К Лобанову и Мельникову надо придраться… вот кто нужен. А ты… с дерьмом занимаешься.
— А коли их там и не было?
— Дурак! Они везде присутствуют. Им
Тудыпка потупился.
— Хоть бы каплю понял, о чем я толковал тебе.
Приказчик поднялся, надел фуражку.
— Что толку-то, что я понял? Понять-то понял… только боюсь. Ножом грозятся… пулю обещают… Как и быть?.. Хушь убегай, Михайло Леонтич.
Лозовский совсем посуровел.
— Хоть разбогатеть, а труса празднуешь. Думаешь, как оно нам-то достается?! Сию же минуту поезжай обратно. Приласкай того, кто за деньги душу продаст. Заплати из кассы щедро, и пусть он глаз не сводит с Лобанова. Понял?
…Вера напекла на нерпичьем жиру румяных лепешек и позвала Третьяка завтракать.
— Говорят, Тудыпка полицию вызвал, — сказала тревожно.
Третьяк молчит, неохотно ест мягкие лепешки.
Молчит и Магдауль, глядит в окно. Есть ему неохота. Дымит своей трубкой.
Вера подливает чай Третьяку.
— О господи!.. Бога не боятся, ироды, пропасти на них нет! — причитает она. — Как ухайдакали тебя, дя Матвей… мой-то бросил ширкать [41] дрова для «Ку-ку»… Ночами не спит. Все молчит… молчит… да о чем-то думает. Ткнешь в бок — будто ото сна очухается и виновато так лыбится [42] .— Вера грустно стоит перед Третьяком:
— Ты бы, дя Матвей, схоронился бы куды-нибудь подальше в Подлеморье, к тунгусам, что ли…
41
Ширкать — пилить (местн.).
42
Лыбится — улыбается (мест.).
Третьяк молча утер усы и бороду. Перекрестился.
— Спасибо, добры люди.
Магдауль вдруг вскочил, подсел к Матвею.
— Кури, — подал ему свой кисет.
Сошлись два молчуна. Курят, молчат.
Наконец Магдауль решительно заговорил:
— Третьяк!
Молчит Третьяк.
— Мой тебя в Томпу на лодке возить будет.
Молчит Третьяк.
— У тунгуса жить. А то тюрьму тебя садить будут.
— Сдыхать и в тюрьме можно.
— Пошто так баишь?
— Не жилец я, Волчонок. Не старайся. Спасибо вам и так.
Магдауль качает головой. Опять молчат. Только шипят трубки. Они ведут свои извечные беседы: «Ш-ш-ш?» — «Ш-ш-ш!» — «Хорош-ш-ш табак?» — «Хорош-ш-ш!»
Страшно Магдаулю
Раздался детский плач. И сразу… плеск воды. Торчат, брыкаются крохотные ножки, а ребенка и не видать.
— Сережка утонет! — испуганно всплеснула руками Хиония и матерой медведицей бросилась к ребенку.
Покороче привязала непоседу к колу вешалов, усадила под навесом из сетей.
— Сиди, воробей! Так и норовишь улететь, то из лодки, то с берегу…
Громко разговаривая сама с собой, сняла с костра большущий противень с рыбой и пристроила тут же рядом на двух продолговатых камнях.
— Мужики-то где пропали?.. Все остынет… Вот бакланы-то где… Штоб их дятел разлягал!..
Хиония взглянула на отваренную рыбу в противне, которая уже развалилась, всплеснула ручищами и сморщилась, словно от зубной боли.
Утро. Из-за северного мыса слышится монотонный шум. Там легкие пологие волны Байкала бьются о скалы. А тут, на южном берегу островка, тихо. Сюда волны не доходят.
Из-за туч только что показалось солнышко и еще не успело обсушить росу. Над крохотным столиком колышутся многопудовые телеса Хионии.
В сильной неженской руке небольшой нож мелькает взад-вперед. Омуль за омулем летит из ее рук в бочку. Всего два коротких движения — и рыба готова к засолке.
На лице радость. Тихо шепчет Хиония:
— Дал бог рыбки! Спасибо тебе, матушка царица небесная! Вот ужо придет осень, отвезет Гордей омульков к верховским хлеборобам… выменяет на рыбку хлебушко и скажет: «Сиди, Хиония, с ребятенком в тепле да вяжи сети». Может, лишняя рыбка объявится, глядь и какую-никакую рубаху-перемываху заведем, портки, обувку…
Замечталась баба, не слышит, как из-за мыса вывернулся «Ку-ку» и боднулся о берег. Место-то преглубокое, впору и «Ангаре» пристать.
Очнулась, да уж поздно. По шаткому трапу бежит Тудыпка и смотрит во все глаза, как баба рыхлой копной громоздится над столиком, омульков пластает — только шум стоит. А омулей — тысячи полторы будет!
Взбесился приказчик от такой неслыханной дерзости — ворованную рыбку средь бела дня на глазах у людей разделывает да солит. Даже глазом не моргнула. «Будто свою собственную обрабатывает!.. Рыбка-то из нашей воды выловлена… наша рыбка! Да я ее сейчас же заставлю всех омулей отнести на катер!.. Да я их, свиней, отучу от воровства… Мошенники, грабители!..» — Разгорелась, разбушевалась душа ретивого приказчика. Бурей грозовой с грохотом налетел на бабу разгневанный Тудыпка. Черные узенькие глазки пышут злобой. Из широкого рта летят слюни, а с ними — поток непонятных, исковерканных бурятских и русских слов. Немного успокоившись, уже членораздельно он приказал Хионии:
— Вон бери кули, кобыла! Складывай рыбу и тащи на катер!
Хиония насторожилась. Сдерживаясь, спокойно сказала:
— Гордей-то с Тузом увезли тебе пятьсот омулей. Поди, хватит с тебя? А? Пошто так жадничаешь-то?
— А сколько утаил?
— Оставил хвостов, може, по сотне на рыло.
Тудыпка завизжал:
— Тащи рыбу на катер. Я приказываю.
Хиония покраснела. В глазах запрыгали озорные чертики. Она утерла о мокрый фартук тяжелые красные руки и, громадная, надвинулась на Тудыпку.