Подлинная история Любки Фейгельман
Шрифт:
Конашевич жил в Ленинграде, но часто бывал в Москве, где окончил когда-то Училище живописи, ваяния и зодчества. Он останавливался у друзей неподалеку от нас, и Ленька пальцами на ладони изображал шагающего человечка, чтобы показать: от нас до Конашевича всего два шага. Ленька у него бывал вместе с сыном Цфасмана Робертом, своим дружком, который позднее погиб, почти как Миша Берлиоз, поскользнувшись на троллейбусной остановке (под ногу попала ледышка) и попав под колеса троллейбуса.
Я знаю об этом от Леньки, которому довелось всеми правдами и неправдами, хитростями и изворотливостью
– Ну, это такое… такое…
– Какое такое? – допытывались у него приятели, в том числе и Роберт Цфасман, и он, очерчивая длинными руками в воздухе магический круг, свистящим шепотом добавлял к сказанному:
– Фантасмагорическое…
Такой он, наш Ленька Чуков-Бобылев из соседнего двора. Соседний двор… кажется, я опять повторяюсь.
Словом, Ленька у всех бывал, всюду умудрялся проскользнуть благодаря своей хитрости и пронырливости, и пол-Москвы числилась у него в приятелях и знакомых.
Роберта, тихого и скромного, мы приняли в компанию лишь потому, что Ленька о нем сказал:
– Это сын Цфасмана, того самого… Контрамарки нам обеспечены.
Ленька не обманул. Благодаря ему мы стали бывать в респектабельном саду «Эрмитаж», где публика гуляла, развлекалась, танцевала фокстрот, сидела у фонтана, пила пиво, янтарно желтевшее под шапками пены. Публика смеялась заезженным остротам конферансье с неизменной бабочкой, во фраке и лаковых ботинках и слушала первый советский джаз, такой же символ индустриализации, как и Днепрогэс.
Вездесущий Ленька проводил нас в ресторан «Казино» на Триумфальной площади. Проводил мимо швейцара, с коим обменивался таинственными масонскими знаками, означавшими примерно следующее: ну, мы-то с вами знаем друг друга (Ленька)… А эта публика (швейцар, указывая на нас)?.. Не извольте беспокоиться, эта публика со мной (снова Ленька). Там, в «Казино», за кружкой пива мы просиживали весь вечер, бешено аплодируя Цфасману, солирующему за белым роялем. И нас – как поклонников джаза – не выпроваживали ни швейцар с галунами, нашитыми по рукавам и воротнику полувоенного мундира (всех приучали к военной форме), ни администратор в короткой жокейской безрукавке и роговых очках: такова сила протекции.
Мы также слушали Цфасмана в фойе кинотеатров «Малая Дмитровка» (позднее театр «Ленком») и «Первый Госкино» (позднее «Художественный»). Туда мы пробирались заранее, чтобы занять первый ряд специально поставленных стульев, и после выступления Цфасмана оставались на киносеанс лишь в том случае, если фильм был не про любовь, а про войну. При этом нас с Любкой дразнили и подкалывали: мол, нам, конечно же, хотелось про любовь…
Разумеется, мы всячески наседали на Леньку, чтобы он познакомил нас с мэтром – самим Александром Наумовичем Цфасманом, нашим идолом и кумиром. И Ленька обещал, клялся, божился, но все откладывал: после, после, вот он вернется с гастролей… вот он отыграет новую премьеру… Но дело было не в гастролях и премьере. Ленька наслаждался
Но была и еще причина: обязательства Леньки перед другом, коего он очень хорошо понимал, и хотя тот не всегда был с ним откровенен, Ленька о многом догадывался.
Вот и тогда он догадался, что Роберту нравилась Любка и он опасался… Он всегда чего-то опасался, Роберт, и чаще всего без всякого повода. Но сейчас повод для опасения был: мнительный Роберт предчувствовал, что отец увлечется Любкой и станет ему невольным соперником.
Невольным потому, что никогда не догадается о влюбленности сына, а Роберт ему никогда не признается. Будет страдать, ревновать, мучиться, но отцу не скажет…
Любка же не устоит перед обаянием Александра Наумовича, неотразимого дамского угодника, она к тому же не дама, а девчонка – из тех, кому и угождать не надо.
Наконец знакомство состоялось – в артистической, обклеенной афишами и заваленной букетами сирени квартире (тогда повсюду цвела сирень, прославленная Кончаловским). Цфасман принял нас любезно, снисходительно и слегка устало. Разве что Любка привлекла его внимание: он поцеловал ей руку, стал расспрашивать, кто она, на что Любка, ничуть не смутившись, ответила:
– Парашютистка.
– Ах вот как! – Цфасман рассмеялся, чиркнул каминной спичкой из длинного коробка и закурил. – А я полагал, что вы музыкантша.
– У меня сестра музыкантша, – сказала Любка, рассчитывая на персональное приглашение для сестры.
Но Цфасману хватило ее одной и насчет сестры он промолчал.
– А сами вы поете?
– Немного, – скромно призналась Любка.
– Хотите я научу вас петь джаз?
– Хочу, – сказала Любка и, с жалостью посмотрев на меня, добавила: – Нет, не хочу!
Добавила с таким нескрываемым восторгом и затаенной надеждой, что ее отказ мог восприниматься только как согласие.
Глава пятнадцатая. С вашего позволения
Для меня начались мучительные дни. Изнутри меня словно бы до волдырей высекли крапивой, продраили рашпилем, будто зажатую в тисках деревяшку, или вымазали едкой горчицей, и все во мне горело и полыхало. Боль не утихала, как я ни пытался к ней приладиться, найти положение, при котором не так болит или хотя бы кажется, что не так, а там пускай: мне все равно, крапива или горчица.
Возможно, это детское сравнение, но я действительно впал в детство. Я, как маленький, то смеялся, то плакал, когда никто не видел. Я то подолгу молчал, то без конца говорил, словно мне и впрямь было пять лет. Невыносимые дни – невыносимые именно тем, что ничего особенного не происходило, но при этом я терял Любку.
Так бывает, когда взберешься по вырубленным скользким ступеням на ледяную гору – на самую вершину. Но тебя толкнут, ты не удержишься, падаешь на брюхо и сползаешь вниз. Это сравнение, наверное, тоже детское. Оно похоже на сон, после которого, очнувшись, не можешь вспомнить, что тебе снилось, хотя недавно – во сне – это было так ясно и понятно.