Подлинная история Любки Фейгельман
Шрифт:
Вот и я сползал, словно во сне, и не мог ни за что ухватиться, пробуждение же томило меня, как вывернутая наизнанку действительность, лишь отдаленно – по случайному совпадению – родственная сну.
Мы по-прежнему встречались с Любкой, сидели за сараями или на бревнах, привезенных и сваленных в дальнем углу двора. Но у Любки не хватало терпения так сидеть и молчать, и она звала – тянула – меня куда-нибудь, чаще всего в Парк культуры – на эту проклятую парашютную вышку. Раз уж Любка, знакомясь с Цфасманом, назвала себя парашютисткой, ей хотелось соответствовать этому почетному званию, которое для меня становилось постыдным и позорным. И она меня замучила своими прыжками,
О том, что со мной происходило, никто во дворе не догадывался – только Роберт издали сочувственно на меня посматривал и вздыхал, наверное, потому, что он испытывал то же самое. Любка же, помаячив меж нами – побарахтавшись, как барахтаются в воде между своими наставниками те, кто учатся плавать, – исчезала и не показывалась.
Стояла июльская жара (до начала войны оставалось меньше года), парило, было невыносимо душно, и беззвучные молнии сполохами вспыхивали и быстро прогорали, как сухие спички. Любка пропадала у Цфасмана, причем выбирала время, когда Роберта не было дома. Впрочем, и выбирать не приходилось, поскольку именно это время назначал ей Александр Наумович. Он учил ее петь, ходить по сцене, кланяться и посылать обеими руками воздушные поцелуи публике.
При этом он изображал все так, словно Любка пришла не к нему, а к сыну. И Любка первым делом стучалась в комнату к Роберту, долго прислушивалась и лишь потом шла к Цфасману с невинным вопросом, на который прекрасно знала ответ:
– А Роберт дома?
– К сожалению, вышел, но скоро вернется. Я сам его жду. Давайте пока позанимаемся.
Любка минут пять пробовала голос, прокашливалась (от страха першило в горле), прихорашивалась у зеркала, а затем он звал ее к роялю и велел петь. В открытое окно до меня долетало ее пение под аккомпанемент рояля и стук метронома. После этого Любка надолго замолкала – рояль молчал, и лишь стучал метроном, и эти паузы отзывались во мне жгучей ревностью и ненавистью к ним обоим.
Мне казалось, что Цфасман, как тот инструктор ВЦПКиО, старается ее приобнять или даже целует в пересохшие, шершавые губы, затягивая поцелуй, как парашютисты затягивают свободный прыжок без парашюта.
Это сравнение уже не детское, и на сон оно вовсе не похоже. Это – явь, самая беспощадная явь…
Однако Любка делала успехи, пела все лучше и лучше (мне же от этого становилось все хуже и хуже), и Цфасман ее убеждал, что она прирожденная джазовая певица, вторая Элла Фицджеральд. Любке это льстило, но как-то не особенно, поскольку она бы согласилась и не быть Эллой Фицджеральд, лишь бы быть первой.
Однажды она даже выступила – спела на сцене театра «Эрмитаж». Тогда-то ее и увидел сын Сталина, молодой, веселый, бесшабашный, опьяненный жизнью и трезвый от коньяка. После пения Любки он послал кого-то за розами и, роняя их по дороге, явился за кулисы. У двери в артистическую его остановил часовой – Роберт, рыхлый, помятый и печальный.
– Нельзя! – сказал он и зачем-то наклонился за упавшей розой.
Василий Иосифович с трудом удержался от соблазна ткнуть его кулаком в затылок.
– Вы, однако, кто такой? – спросил он удивленно, когда Роберт выпрямился.
– Я, с вашего позволения, сын Цфасмана, – с достоинством ответил Роберт, слегка стесняясь за свой помятый вид, мешавший ему выглядеть комильфо.
– А я, если позволите, сын Сталина, – просто и без подчеркнутого достоинства сказал Василий Иосифович, зная, что, как бы он ни выглядел, сын Сталина все равно комильфо. – Впрочем, вашего позволения на это не требуется. Еще вопросы есть?
Глава
Не было никакого транспортного студента. Ручаюсь: не было, тем более бывалого, двадцатитрехлетнего. После Цфасмана Любка на такого и не посмотрела бы – не то чтобы с ним загулять. Кенгуровая шляпа была – до сих пор ее помню: Любка загибала на ней поля и носила ее чуть-чуть набок, но не вульгарно, а с изяществом. Лаковые туфли тоже были, но еще тогда, когда Любка гуляла со мной. Голубую кофту я ей подарил на день рождения. Со студентом же, повторяю, поэт все придумал, поскольку не мог же он написать, что за Любкой ухаживал сын Сталина.
О таком не пишут и вообще помалкивают, если ума хватает. Вон Цфасман и тот затих, Любку приглашал к себе все реже, а затем и вовсе исчез – слава богу, не сгинул, как отец Любки, но перестал обучать ее джазовому пению, и стук метронома уже не отсчитывал затягивающиеся паузы в их занятиях. Звезды эстрады из Любки так и не вышло, и Элла Фицджеральд так и осталась единственной, сияющей на горизонте мирового джаза.
Зато Любка стала любовницей Василия Сталина. Мне горько, гадко, противно об этом упоминать, но что поделаешь: Любка и любовница – слова-то родственные, и корень у них общий – любовь. И она любила, была восторженной обожательницей своего Васи, все ему прощала, лишь бы лишний раз на нее взглянул. Отсюда и перманент, сделанный в кремлевской парикмахерской, и золотая брошка с блестящими камушками – не бижутерия, нет, хотя Любка была бы до смерти рада и бижутерии, но сын Сталина дарил все настоящее. Отсюда ночные кутежи, на которые он ее возил и иногда лишь утром вспоминал о том, что надо бы разыскать и вернуть…
Обо всем этом я рассказывал поэту, надеясь, что он напишет. Но тот замазал мой рассказ и вместо Василия Сталина пришлепал какого-то студента. У меня на это ума не хватило, и я порывался написать письмо вождю народов с жалобами на его сына. Хорош бы я был! Слава богу, что меня отговорила… Любка. Отговорила в последнюю нашу встречу, заметив, что я пишу, прикрывая рукой, длинное послание.
– Кому это? – спросила она, стараясь отгадать по движению моей руки и старательно выведенным прописным буквам адресата письма.
– Пассионарии Долорес Ибаррури.
– Не дури.
– Я не дурю.
– Скажи честно, кому? Сталину?
– Ну, Сталину.
– Жалуешься?
– Ну, жалуюсь.
– На что?
– На то, что ты закрутила…
– Ах вот как! Тогда знай: я закрутила роман с Василием Сталиным ради того, чтобы выпустили из тюрьмы отца. Только ради этого.
– Но его любишь, своего Василия?
– Да, люблю. Так получилось. Люблю, – виновато, сбивчивой скороговоркой ответила Любка.
Ответила каким-то не своим, глуховатым, враждебным мне голосом.