Подлинная жизнь мадемуазель Башкирцевой
Шрифт:
Был во Флоренции гостеприимный дом старика генерала Краснокутского, женатого на
урожденной княжне Голицыной, бывшего наказного атамана Войска Донского. Там давали
великолепные балы. Были там и многие, многие другие дома; в Италии постоянно жили
Бутурлины, Волконские, Голицыны, многие породнились с итальянской аристокра-тией, но попасть в их общество Башкирцевы и мечтать не могли.
Мария возвращается Ниццу, не приобретя душевного покоя.
“Я спускаюсь в свою
– все мои колбы, реторты, все мои соли, все
мои кристаллы, все мои кислоты, все мои склянки откупорены и свалены в гряз-ный ящик
в ужаснейшем беспорядке. Я прихожу в такую ярость, что сажусь на пол и на-чинаю
окончательно разбивать то, что испорчено. То, что уцелело, я не трогаю - я никогда не
забываюсь.
– А! Вы думали, что Мари уехала, так уж она и умерла! Можно все перебить, все
разбросать!
– кричала я, разбивая склянки.
Тетя сначала молчала, потом сказала:
– Что это? Разве это барышня! Это какое-то страшилище, ужас что такое!”
(Запись от 30 сентября 1875 года.)
Ницца начинает затягивать ее своей унылостью и, хотя уже наступает сезон, он для
Башкирцевой в не радость, пойти некуда, по-прежнему никто не принимает, они - изгои.
Но и в семье она - человек посторонний.
“Провести вечер в семье... для ума это то же самое, что лейка для огня! О чем они
говорят? Или о неудачах в хозяйстве или, как правило, о Жирофле. История, искусство, этих слов даже не слышно. Я не делаю ничего. Я хочу поехать в Рим, я возобновлю свои
занятия. Мне скучно. Я чувствую, как меня затягивает паутина, которая все покрывает
здесь. Но я борюсь, я читаю.” (Неизданное, запись от 27 октября 1875 года.)
Она читает и, надо сказать, ум ее растет и развивается, совершенствуется и литера-турный
талант. Под ее пером возникают строки, достойные сложившегося литератора, а ей всего
семнадцать лет.
“Я глубоко презираю род людской - и по убеждению. Я не жду от него ничего хо-рошего.
Я не нахожу того, чего ищу в нем, что надеюсь встретить - доброй, совершенной души.
Добрые - глупы, умные - или хитры, или слишком заняты своим умом, чтобы быть
добрыми. И потом - всякое создание, в сущности, эгоистично. А поищите-ка доброты у
эгоиста. Выгода, хитрость, интрига, зависть!”
И дальше возникает любимая тема, о которой она с упоением говорит на протяже-нии всей
своей короткой жизни:
“Блаженны те, у кого есть честолюбие, - это благородная страсть; из самолюбия и
честолюбия стараешься быть добрым перед другими, хоть на минуту, и это все-таки луч-
ше, чем не быть добрым никогда...
Не рассчитывать ни на дружбу, ни на благородство,
Богом. Брать от жизни все, что можно, не делать зла своим ближним, не упус-кать ни
одной минуты удовольствия, обставить свою жизнь удобно, блестяще и велико-лепно, -
главное - подняться как можно выше над другими, быть могущественным! Да,
могущественным! Могущественным! Во что бы то ни стало! Тогда тебя боятся и уважают.
Тогда чувствуешь себя сильным, и это верх человеческого блаженства, потому что тогда
люди обузданы или своей подлостью, или чем-то другим, и не кусают тебя”. (Записи в
октябре 1875 года.)
Но роман с Эмилем д’Одиффре не удался, он так и не сделал предложения, на ко-торое
рассчитывала семья. Положение в обществе не только не упрочилось, а стало много хуже.
Муся кажется, что над ними уже открыто смеются, однако две ее мамы продолжают
надеяться на чудо, им хочется верить, что Эмиль вернется, как уже бывало ни раз, и они во
всем видят признаки его любви к Марии, но это всего лишь иллюзия, которой их дочь уже
не питает.
Башкирцева впадает в жестокую депрессию. Временами она падает на пол и рыда-ет,
временами замыкается в себе, и родные не могут добиться от нее ни одного слова, все
свои переживания она доверяет только своему дневнику.
“Я отлично знаю, что это не достойно сильного ума - так предаваться мелочным
огорчениям, грызть себе пальцы из-за пренебрежения такого города, как Ницца; но пока-
чать головой, презрительно улыбнуться и больше не думать об этом - это было бы слиш-
ком. Плакать и беситься - доставляет мне большое удовольствие...
Только что я опять упала на колени, рыдая и умоляя Бога, - протянув руки и устре-мив
глаза вперед, как будто бы Бог был здесь, в моей комнате.
По-видимому, Бог и не слышит меня, а между тем я кричу довольно громко. Ка-жется, я
говорю дерзости Богу.
В эту минуту я в таком отчаянии, чувствую себя такой несчастной, что ничего не желаю!
Если бы вся Ницца пришла и встала бы передо мной на колени, я бы не двину-лась!
Да-да, я дала бы пинка им ногой! Потому что, в самом деле, что я им сделала?..
Что ужасно во мне, так это то, что пережитые унижения не скользят по моему серд-цу, но
оставляют в нем свой отвратительно глубокий след!
Никогда вы не поймете моего положения, никогда вы не составите понятия о моем
существовании. Вы засмейтесь... смейтесь, смейтесь! Но, может быть, найдется хоть кто-