Подметный манифест
Шрифт:
– И что вышло?
– переспросил Мишель.
– Сказывать ли?
Молчание вышло длительным, а для Мишеля - и мучительным. Он вглядывался в странное лицо Ивана Ивановича, пытаясь понять, что тому известно про его затеи и проказы.
– А кое-что скажу, а ты уж, сударик, поправляй меня, коли ошибусь. Незадолго до Великого поста стрелял кто-то в обер-полицмейстера… э?…
– Право, не я, - с некоторым облегчением произнес Мишель.
– Не ты, сударик, это уж точно. Было там несколько человек, одного архаровцы изловили, да так его повредили, что руки-ноги ему отказали, язык не шевелится. Мой
– У них и спрашивай, - отвечал Мишель.
– Я не немец. Я и по-немецки-то слов двадцать знаю, не более.
– Дивные дела, дивные дела… - произнес загадочно Иван Иванович, не опуская пистолетов.
– В доме, что князь Горелов зачем-то снял на Сретенке, хотя имеет местожительство на Знаменке, ты, сударь живмя живешь, а немцев там не примечаешь? Оно, конечно, дом велик, да ведь не настолько же!
Подождав несколько, чересчур осведомленный посетитель продолжал:
– Я знаю более, чем ты даже помыслить можешь. Дом тот снял-то не сам князь, а он деньги немцу дал, который немец завел себе метреску и там с ней жил… которая метреска и князю до того полюбилась, что он ее в Санкт-Петербург с собой возил для чего-то… а как ты полагаешь - для чего? Э?
– Послушай, Иван Иванович, или кто ты там… - раздраженно начал Мишель.
– Я-то доподлинно Иван Иванович. И я к тебе с добром пришел - ты на пистоли-то не смотри… Как договоримся, так я их и спрячу, - пообещал гость.
– И ты, Михайла Иванович, вспомни еще, что князь-то тебя кормил-поил… теперь-то поди, в кармане блоха на аркане да вошь на веревочке… за девкин счет ведь живешь? Молчи! Денег дам. Этого добра у меня всегда хватало.
Небрежно сунув один из пистолетов в карман, Иван Иванович добыл из-за пазухи кошель - большой, тяжелый, длинный, вышитый золотой нитью, - бросил прямо в грудь Мишелю.
– Открой, сударыня, вытряхни на простыни, - велел он Терезе.
– Там перстенек есть, рубин с алмазами, так перстенек себе возьми, знай мою доброту, за свою к Михайле Иванычу любовь.
Тереза высыпала большие золотые монеты - их было много, не менее сотни. Среди них - и старинной работы перстень с большим рубином.
– Коли поладим - много больше получишь. А теперь говори - из-за чего у вас с князем лай вышел!
– велел Иван Иванович.
– Полаялись-то вы как раз перед самым дельцем, тут-то мои верные люди и не уследили, а мне знать надобно. Скажешь правду - не пожалеешь, я ведь, может, на всю Москву единственный, кто тебе подсобить может.
– Алеханом Орловым он себя вообразил, - подумав, отвечал Мишель.
– Решил, будто может государей на тронах менять, как ему в голову взбредет. Да и голштинцы его с толку сбили - государь, говорят, Петр Федорович-то - настоящий, письма они откуда-то получили и своего человека туда, к бунтовщикам, посылали… и по всему выходит, государь - подлинный… не зря его всюду признают… Вот князь и вздумал ему услужить - Москву ему на тарелочке преподнести, потом же сопутствовать ему в Петербург… И слышать ничего не желает! Он-то в шестьдесят втором государыне присягать не желал, он на стороне покойного государя был…
– Покойного… Ты, Михайла Иваныч, стало быть, не больно немцам веришь?
– Иван Иванович ухмыльнулся.
– Ну, тут ты, поди, прав… Так чего лаялись?
– Он никак не поймет, что мир с турками вот-вот подпишут, и тогда-то армия сразу может хоть к Москве, хоть к Санкт-Петербургу идти. Тут коли этот казацкий император даже в Москву войдет, скоро его отсюда выгонят, а на Петербург ему идти никакого резона нет - государыню с двором тут же на кораблях увезут, и ничего у него не выйдет, будь он хоть доподлинный император. Государыню он не захватит, армия с юга подойдет - куда ему деваться?
– Ты, стало быть, так рассуждал? А князь тебе в ответ?
– Да что в ответ? Он полагает, что ежели на этой девице Пуховой женится, да коли император ее признает, так более уж ничего не надобно!
– Как признает, Михайла Иванович?
– За дочь, Иван Иванович. Черт ли ее разберет, чья она дочь, а князь клянется, что государева… да еще генерал проклятый его с толку сбивает, старый мошенник…
– Ишь ты, ловок! Из-за девицы, стало быть, спор вышел?
– Он ее на Сретенке поселил, она едва меня там не опознала, а девка горячая, даром что с грудной болезнью. Она шум подняла, а князю шум ни к чему, он-то с ней венчаться собрался… мне сюда уезжать пришлось…
Иван Иванович сунул в карман и другой пистолет.
– А коли ты всю княжью дурь видишь, чего же раньше с ним не сцепился? Э?
– спросил он.
– Ты ведь, сударь мой, умен, ты свою пользу понимаешь. Статочно, в этом деле видишь для себя пользу. И вот теперь тебе самое трудное предстоит - решиться. Коли правду мне скажешь - и я, и мои людишки будем с тобой заодно. Ты нынче один остался, я знаю. А со мной - уж куда как не один! Коли говорить не пожелаешь - твоя воля. А коли соврешь… я врунов не люблю и все их враки хорошо помню.
– Тереза, уйди отсюда ненадолго, - приказал Мишель по-французски.
– Я позову тебя. Мне ничего не угрожает, ступай, любовь моя…
И тут Терезе стало по-настоящему страшно. Она не все поняла в беседе, но видела - гость опасен, и он каким-то загадочным образом одолевает Мишеля. Потому и спрятал пистолеты, что осознает свою силу.
– Мишель… - сказала она, - я прошу тебя.
– Выйди ненадолго, любовь моя, - повторил он свое приказание.
Иван Иванович не возражал - похоже, он и сам желал наконец разговора с глазу на глаз. Тереза встала и без единого слова вышла из спальни, прикрыв за собой дверь.
Первое, что пришло ей на ум, когда она оказалась в кромешном мраке, - бежать! Бежать отсюда, спрятаться где-нибудь, и тем разорвать странную свою связь с Мишелем Ховриным, связь, которую объяснить было невозможно - как если бы в Терезе сосуществовали две души, прошлая и нынешняя, и на всякое появление Мишеля отзывалась ее прошлая душа, пронизанная мажорными музыкальными аккордами, потом же, опомнившись, обретала дар речи душа нынешняя, и если прошлую Тереза могла бы сравнить с птицей, которая вся - в своем хрустальном голоске, то нынешнюю - разве что с кротом, который, лишенный зрения, роет и роет некий узкий ход, роет его и роет, и есть робкая надежда, что он выберется на свет Божий, да только сам этого не уразумеет…