Подметный манифест
Шрифт:
Что касается безымянного немца, то у него зашевелилась левая нога. Он настолько этому обрадовался, что беспрестанно двигал ступней. Речь, однако, к нему не вернулась, и Архаров время от времени грозился отвезти это приобретение в Павловскую больницу - пусть там опытные смотрители его выхаживают.
Из-за этого даже была целая стычка. Никому не пришло в голову присмотреть, чтобы в архаровском доме не столкнулись Матвей Воробьев и тот костоправ дед Кукша, которого отыскала и прислала Марфа.
Архаров страсть как не любил шума. Он не додумался, как иные московские баре, заставлять
– Вы не извольте беспокоиться, ваши милости Николаи Петровичи!
– тут же, прочитав по хозяйской физиономии необходимость заткнуть шумные глотки, воскликнул Никодимка.
– Я сбегаю!…
– А мне так в мыле и сидеть?
– сердито спросил Архаров.
– Давай уж добривай, цирюльник!
Склока внизу притихла и опять разгорелась. Архаров получил свои законные припарки на щеки, после которых кожа выглядела более или менее гладкой, сунул руки в проймы подставленного Никодимкой красного камзола и в рукава зеленого кафтана. Камердинер обошел его, собирая кончиками пальцев незримые соринки и пушинки. После чего Архаров пошел вниз.
Бессловесный немец лежал в чуланчике, откуда убрали все лишнее, чтобы проще было за ним ухаживать. Сейчас в этом чуланчике было не повернуться - тыча пальцами в больного, ругались Матвей и дед Кукша. А у открытых дверей, радуясь бесплатному зрелищу, собралась дворня.
Матвей полагал, что опасность миновала и больного уже можно сажать, иначе и до пролежней недалеко - вон, вишь, когда немца поворачивали, чтобы обтереть, он заметил особенное посинение задницы и пяток. Костоправ возражал - от сиденья нечто в шее нарушится такое, чего словами не назвать, а разве что пальцами нащупать. Матвей пророчил смертельные язвы от пролежней, дед Кукша - столь же скорую смерть от преждевременного усаживания. Словом, сцепились…
– Сам же ты велел костоправа искать, - разняв сперва спорщиков окриком, сказал Архаров.
– Ну так он сперва и был надобен! Теперь-то можно лечить и по правилам!
– огрызнулся доктор.
– Так и лечил бы сразу по правилам, нехристь!
– тут же напал на него костоправ.
Этот дед Архарову сразу не больно полюбился, в том числе и своей многоцветностью. Отродясь обер-полицмейстер не видел такой желтой седины. Дедова волосня выглядела устрашающе - что грива, расчесываемая лишь на Касьяновы именины, что борода, неожиданно полосатая - каждая прядь в ней была иного оттенка, разной степени желтизны. Борода росла едва ли не от глаз, состоя в диковинной гармонии с дедовым носом - лиловато-красным, и с бровями, которые уже можно было в косы заплетать - такой длины были неприглаженные седые волоски, каждый - словно бы сам по себе. Особенно же внушали тревогу дедовы ручищи - этакими, пожалуй, и слону можно кости править. Эти здоровенные лапы были и вовсе багровые - словно вынутые из кипятка.
Архаров велел обоим заткнуться, а Матвея особо предупредил, что немец ему нужен живой и говорящий, так что пусть своей ученостью не щеголяет, а даст довести дело до конца тому, кто с тем делом неплохо справляется.
– Да язвы же пойдут! Слушай, Николашка, ты как хочешь, а я консилиум соберу!
– вдруг пригрозил Матвей.
– Чего соберешь?
– Консилиум! Троих или четверых врачей позову, пусть разом подтвердят! Самойловича непременно! Он служил, он лежачих больных видывал! Еще Вайскопфа, еще Преториуса…
– Немцев, что ли?
– возмутился дед Кукша.
– Много они понимают! Немцу наши хворобы доверять опасно…
– Так он и сам, поди, немец!
– возразил Матвей, указывая на больного.
– Так что не позднее завтрашнего дня…
– Никаких консилиумов!
– распорядился Архаров.
Матвей надулся и проворчал нечто полуматерное. Архарову только его обид не хватало. Обругав доктора и замахнувшись на повара Потапа, которому следовало быть у себя на поварне, а не подслушивать, всунувшись в каморку, он крикнул, чтобы подавали санки. И, когда вышел в сени, одетый в свою широкую синюю шубу на бобрах, туда же выбежал Левушка, бледный и сосредоточенный.
– Николаша, я с тобой.
– На Лубянку, что ли?
– Да.
В санях оба молчали. Архаров уж боялся трогать своего чересчур пылкого и трагически настроенного друга. Когда приехали - Левушка, велев позвать в архаровский кабинет Устина со стопкой бумаги и Шварца, стал рассказывать обо всем, что пришлось пережить, ровным голосом, деловито, особо отмечая важные подробности. Видно было, что он старательно держит себя в руках и норовит разом выпалить побольше - чтобы уж впредь к подробностям не возвращаться, по крайней мере, пока он в Москве.
Приключения его были таковы, что даже Архаров, слушая, ежился, а Устин, которому велено было записывать, - тот молча, прямо перстами с зажатым пером, крестился. Шварц же не сказал ни слова, делая в уме какие-то заметки.
Когда санный обоз, которым поручик Тучков и его друг, семеновец Алексей Гребнев, вывозили из деревень, оказавшихся в опасной близости от бунта, свою родню, был обстрелян, когда на него напали обезумевшие мужики, а женщины и дети не смогли оказать сопротивления, когда погибли и Гребнев, и Левушкин денщик Спирька, и кучера, и старый лакей Игнатьич, на Левушку вдруг нашло затмение. Это не был страх смерти, скорее наоборот - порыв к жизни, к спасению. Он, скинув шубу, отбивался от нападавших шпагой - тогда, очевидно, и потерял медальон, ставший для него почти таким же привычным, как нательный крест, - и вдруг понял, что погибнет тут, на лесной дороге, и погибнут все, а ведь Господь милостив и ждет от него чего-то!
Левушка прыгнул в сани, где, съежившись, сидели маленькие сестрицы и старая тетка, схватил вожжи и погнал лошадь вперед, но не по дороге, а по лесной просеке. За ним гнались, стреляли, почти догнали, ранили лошадь, потом была схватка врукопашную на мосту, испуганная лошадь метнулась в сторону, сани полетели на лед, лошадь - следом.
Это падение, гибельное для лошади и тех, кто находился в санях, спасло Левушку - двое налетчиков были снесены краем саней туда же, на лед, и, судя по всему, сломали себе шеи.