Подробности войны
Шрифт:
– Уйдите, товарищ капитан!
– сказал ему Заяц и встал между нами. Замполит ушел.
Мне припомнился вчерашний разговор. Иван Васильевич сказал мне в раздумье:
– Сколько мы народу теряем, вот что меня беспокоит. Может, не так воюем? Каждый день бьют и бьют. Один за другим погибает... Может, не умеем? Ведь кто-то умеет, наверно? А?
– Бросьте, Иван Васильевич.
– ответил я убежденно, - все так воюют. Иные даже хуже, чем мы. Мне хотелось его утешить.
– Это еще страшнее,
Вспомнил я этот разговор, и стало страшно: и меня убьют, коли убили комбата, который с начала войны, казалось, был заговорен.
Утром командир полка связался со мной по рации и сказал:
– Слушай, Перелазов, принимай батальон. Власов настаивает.
Я понял, какой воз я должен везти и какая ответственность ложится на меня после гибели Логунова, который был лучшим комбатом в дивизии. И в воз в этот меня впрягает замполит полка, который еще вчера угрожал военным трибуналом.
Тело комбата на носилках положили в тылу, в редком лесочке, чтобы подразделения могли попрощаться со своим командиром.
Прибежала Зина, упала на колени перед носилками, уткнулась лицом в грудь убитого комбата и рыдала до тех пор, пока силой не оторвали от него и не увели под руки. Ее глаза вдруг будто погасли, губы, дрожали, даже со стороны было видно, как озноб бил все тело. Мы смотрели на нее с состраданием и ужасом.
Капитан Рыбаков потом говорил мне, когда разговор как-то зашел о Зине:
– Ничего, скоро утешится.
– Чтобы я понял, какой смысл он вкладывал в эти слова, прошептал мне на ухо: - "Сердце красавицы склонно к измене и к перемене, как ветер мая". Вспомнишь меня. Рыбаков был все-таки циник.
Ивана Васильевича похоронили в Шапках, в той самой деревушке, которую весной взял наш батальон с большим трудом и большой кровью. И тело комбата было последним положено в эту богом забытую землю. В то время нашего брата начали хоронить по-человечески. Гроб был обтянут красным материалом, рядом стояли венки, неизвестно из чего сплетенные девушками из медсанбата. На прощание прибыло все командование дивизии и шестнадцатого полка. Многие плакали. Когда первые комья земли начали барабанить о крышку гроба, прозвучал салют.
После похорон Зина куда-то исчезла. Сначала мы беспокоились, потом примирились с бедой и в конце концов в суете, в больших и малых неприятностях и бедах, в текучке новых задач о Зине забыли.
Примерно через месяц, когда выпал снег, а потом снова стало холодно и неуютно, она пришла на передний край. Узнать ее было трудно. Когда она вошла в землянку, Анатолий воскликнул:
– Зина! Это ты?!
И в этом крике я уловил и удивление, и недоумение, и страх.
– Я. А что? Ты не узнал меня?
– Нет,
Я поднялся и тоже стоял в недоумении, оцепенев. Какие у нее глаза были необыкновенные!
Она вошла в землянку, осунувшаяся, похудевшая, с потухшим взглядом. Когда Зина сняла шапку - не ту, каракулевую, которую когда-то носила, а простую, солдатскую, с подпалинами от костра, - я увидел, что она была коротко острижена и выглядела как изголодавшийся бесприютный мальчик. Не было ни превосходства, ни одолжения. Была некрасивая и постаревшая женщина.
Мы удивились перемене, которая произошла с ней, но, хитрые, не хотели показать и вида, чтобы не обидеть ее, хотя первыми репликами выдали себя с головой.
Я предложил выпить. Она отказалась. После долгого молчания выдохнула:
– За что мне такое наказание?!
– А ты выпей, ~- предложил Анатолий, - легче будет.
– Пила. Сердце горит. Не могу.
– А ты заведи себе, - снова пытался подсказать Анатолий.
– Пробовала. Еще хуже.
Она даже не хотела показаться нам лучше, чем была, и это было ужасно.
Потом Зина с трудом поднялась и произнесла тихо:
– Ну, я пойду.
Начала суетливо собираться, приговаривая;
– Пора. Давно пора.
Она вернулась часа через три. Я готовился обедать. Ординарец разливал суп и резал тушенку, а я исходил слюной - так хотелось есть.
Стемнело. В землянке горел фитиль, вставленный в гильзу, было душно и тесно.
Зина вошла, села и, совсем обессилев, прислонилась к стене. Мы с ординарцем повернулись к ней. Она хриплым и глухим голосом произнесла:
– Мне так хотелось убить. Хотя бы одного.
Потом прямо, не отрываясь, глядя в мои глаза, прошептала:
– Вот убила. А радости нет. Никакой! Пусто внутри. Дайте выпить, товарищ капитан.
Ординарец посмотрел на меня, я кивнул, и он налил водки в алюминиевую кружку. Зина взяла дрожащей рукой, поднесла ко рту, и медленно забулькала жидкость, и с отвращением скривился обожженный рот. С явным усилием она проглотила несколько кусочков тушенки и - видимо, ей стало совсем невмоготу - встала и ушла, не попрощавшись.
Зина приходила к нам еще несколько раз. Придет, протрет ветошью оптический прибор, патроны и уйдет. Потом, через несколько часов, вернется, поест безучастно и опять уходит. Иногда немного поговорит о комбате:
– Лишилась я всякой радости. Только вот о нем и говорила бы...
– Жизнь-то ведь продолжается, - скажешь ей.
Она улыбнется. Улыбнется так, будто ей больно от этого. Никаких зарубок не делала. Только пальцами стучала по столу, по доскам нар, по косяку, чтобы скрыть дрожь в руках, унять озноб во всем теле.