Подземный меридиан
Шрифт:
Леон не понимал Марию. В его немигающих глазах то вспыхивали искорки надежды, то чуть заметной тенью пробегала тревога.
Маша смотрела в окно, смотрела так, будто Папиашвили и не было в комнате.
— Да, в столичном театре, где я работала, а затем в Сибири,— вновь заговорила Маша,— я встречала интеллектуалов. Они держали себя не так, как другие, и говорили не так, как другие, и одежду носили особую: узкую, с разрезами. Они не были стилягами, как некогда называли молодых пижонов. Назови их стилягами, они бы, пожалуй, оскорбились. Банально, пошло!.. Всем видом своим они как бы говорили: мы — особые. Я не умела придумать им названия, но вы, Леон Георгиевич, точно их определили: интеллектуалы! Ну, а мы их называли просто: смоги, то есть союз молодых гениев... Ирония, конечно... Я тогда не принимала всерьез их затею, как и другие артисты. Смеялась над ними. А вы вот и философию раскрыли!
Откровенность Марии Павловны, её неожиданно резкие суждения пробудили в Леоне желание отвечать тем же. Он внутренне весь подобрался, воинственно набычил шею, сказал:
— Будущее принадлежит молодым.
— Смогам, хотите сказать? Но я ведь тоже молодая. Моложе вас. Вам придется воевать не только со старшим поколением, но и с молодыми — теми из нас, кто не дал себя одурачить. А таких много-много и с каждым днем становится ещё больше. Теперь не то время, когда артист с хрипловатым голосом мог почитаться кумиром. На веру мы ничего не примем; мы все подвергнем анализу, и прежде всего человеческую природу, особенно тех, кто рвется в пастыри.
Мария поднялась, распрямилась во весь рост. Поднялся и Леон. Решил не спорить — бесполезно. В Марии он вдруг увидел идейного противника и в один миг возненавидел её — возненавидел так, что не мог смотреть ей в глаза.
— Что сказать Борису Фомичу? — спросил он глухо.
— А то и скажите: слишком мы разные с ним люди.
Леон скривил губы в полупрезрительной улыбке:
— Надеюсь, вы понимаете, на что вы себя обрекаете? Такой молодой актрисе, как вы, нужна не только семья, ей нужны роли, успех.
— Роли?.. Вы правы, я очень люблю театр и мне нужны роли, но я не хочу их получать из ваших рук.
— Однако нее раньше вы их получали. И ничего. Или вы думали, Ветров давал бы вам первые роли, не будь вы женой Каирова?..
Словно защищаясь от удара, Мария Павловна подняла руки и глухо, сдавленным голосом сказала:
— Замолчите!.. И подите прочь!
Когда дверь за Леоном закрылась, она, как подстреленная, опустилась на стул, в бессильной тоске и злобе застонала. Вся её жизнь в степнянском театре, все радости от счастливо сыгранных ролей — все это, оказывается, получала она из рук Каирова. Это была правда. И как она раньше об этом не подумала? Ветров изменился к ней сразу же после её разрыва с Каировым. И роли стал давать второстепенные, и грубо обрывал её на репетициях. Ветров и Каиров не знали друг друга лично, но незримая солидарность всегда их соединяла. Стоило Марии заговорить дурно о Ветрове, как Борис Фомич вступался за него горой: «Ветров — талант, и вы богу за него молитесь». Мария дивилась такому суждению. «Но ведь ты его не знаешь»,— говорила она. Он, обыкновенно, на это замечал: «Земля слухом полнится, а к тому же Ветров — человек в театральном мире заметный и всеми признанный».
«Нет, нет! — забилось в сознании Марии.— Из театра я не уйду. Будем бороться». И ей почему-то стало легче. Она почувствовала прилив новых сил и бодрости.
16
Сыч жил один. Он занимал квартиру на двенадцатом этаже белого дома, построенного на холме,— в том месте, где горняцкий городок Чарушин сливался с окраиной Степнянска. Дом ярко выделялся среди своих собратьев; двенадцатиэтажный короб точно сбежал по склону к озеру и замер на полдороге, почти у самого берега.
Чарушин — город двадцати двух шахт. Двадцать два угольных предприятия выдавали каждые сутки на-гора семьдесят тысяч тонн ценнейших коксующихся углей. Через каждые двадцать минут со станции Чарушин отправлялся состав с «черным золотом».
Женя Сыч, изредка посматривая из окна на крыши домов, дописывал фельетон о Каирове. Когда дописал, лег спать. Но и во сне у него продолжалась работа мысли. Из темноты, мигая огнями, выплывала и снова скрывалась самаринская машина. Вот она надвинулась совсем близко, лампы замигали часто-часто, шкалы растянулись в улыбку, мигнул какой-то большой и будто бы живой глаз, и вся машина вытянулась — длинная, безрукая, она кланялась Евгению и, кланяясь, уплывала в темноту... Потом Сыча вел по городу милиционер.
В милиции, в маленькой прихожей,— двое: за столом юный остроносенький Лейтенант, у стола — пьяный Самарин: свесил на руку голову, дремлет. Лейтенант встал, поднялся, взял под козырек. «Статьи ваши читал, товарищ корреспондент, а видеться не довелось. Садитесь, пожалуйста. Будьте гостем». — «Хорошо, что гостем». Лейтенант смеется. Он, видимо, новичок, и работа ему нравится. Ему нравится и милиция, и корреспондент, и этот... пьяный. Лейтенант кивает на Самарина и весело, точно компания и впрямь доставляет ему удовольствие, говорит: «Знаете его?» Женя кивает головой. Лейтенант весело сообщает: «Каирова убил».— «Как убил?..» — «А так: взял фельетон, размахнулся и — хвать по голове. Наповал!..» Женя смотрит на Самарина и думает: «Жены нет, институт ещё не закончил — тоже мне Ползунов!.. А может, он слизал заграничную схему?..» Лейтенант говорит: «Видно, головастый мужик. Ишь в документе что написано: электроник!» — «Вы его в тюрьму посадите?» — «Нет, зачем же. Он не виноват в убийстве, виноват тот, кто фельетон написал. Вот того посадим. Надолго. В одиночку запрем. Чтоб впредь не писал фельетонов...»
Разбудил Сыча длинный, настойчивый звонок в квартиру. Журналист вскочил с дивана, глянул на часы — без четверти десять. Звонок замолчал, но скоро зазвенел с новой силой. «Кого это несет?» — проворчал Сыч и, накинув халат, пошёл открывать дверь.
На пороге стоял молодой человек с черной бородой, в очках, из-за которых остро и холодно смотрели неестественно большие, увеличенные оптикой глаза.
— Вы Евгений Сыч?
— Да,— кивнул Сыч, ещё не совсем стряхнувший с себя сон.
— Можно к вам?
— Да, конечно. Чего же мы стоим — проходите.
— Критик-искусствовед из Москвы Арнольд Соловьев.
Критик поклонился галантно, протянул руку.
— Очень приятно. Здесь у меня беспорядок,— проходите в кабинет, садитесь,— пригласил Евгений, показывая на кресло у окна рядом с торшером и журнальным столиком. Евгений сел в другое кресло — напротив гостя.
Столичный искусствовед не проявлял никакого интереса к обстановке в квартире, да, кажется, и к самому хозяину. Он как-то суетливо сверкал стеклами очков, нервно касался кончиками пальцев бороды, приподнимался в кресле, чтобы поудобнее в нем расположиться, и говорил без предисловий:
— Вам привет от Каирова.
— Очень приятно. Спасибо,— ответил Сыч. С тревогой подумал: «Неужели в газете разболтали о фельетоне?»
— Каиров мой хороший знакомый,— говорит Соловьев, поводя белками глаз,— наш степнянский друг. Я и мой дядя... надеюсь, вам наша фамилия о чем-нибудь говорит?..
— Нет, к сожалению...
— Но, может быть, вам Каиров говорил или другими путями слышали... Мой дядя помощник академика Терпиморева — Соловьев Роман Кириллович.
«Эка, силы-то какие подключают,— подумал Сыч, уже уверенный, что о фельетоне узнали и решили его сорвать.— Вот тебе и Каиров! Верно говорил Архипыч. Да и сон в руку». Вслух же сказал: