Поэма о фарфоровой чашке
Шрифт:
— Разорение! Чистое разорение!.. Слышь, Евграф Тимофеич, а с хлебом-то подумать надо! Опосля поздно будет.
— Экий ты беспокойный! — недовольно заметил Евграф Тимофеич. — Середь деревни об чем толкуешь!.. Ладно ли этак-то?
— Да я… — начал было оправдываться Афанасий Мироныч, но замолчал.
— Ладно ли? — повторил сосед. — Знаешь ведь наших мужиков. Услышат, а потом невесть что наплетут!
— Я понимаю… Молчу! — смиренно согласился Афанасий Мироныч. — Молчу!
Сосед выкурил трубку и, попрощавшись, пошел домой.
— Заходи на неделе, Евграф Тимофеич, поговорим! Зайдешь?
— Зайду!
Афанасий Мироныч вошел к себе во двор и заложил ворота.
Алексей Михайлович утренней порою ехал мимо высокобугорских пашен на рудник. Ходок легко подпрыгивал по неровной дороге и оставлял за собою густое облако пыли. Кучерил молодой рабочий из поторжного цеха. Намотав вожжи на руки, он легонько нахлестывал сытую лошадь и порою, округляя глаза в дурашливой ярости, кричал:
— Но-о! падла! Шевели подставками!.. шевели!
Падла подскакивала и несла во всю прыть, ходок качало во все стороны, Карпов морщился и недовольно останавливал прыткого кучера:
— Будет… Оставь!
— Я, Лексей Михайлыч, шибко люблю скорую езду! Меня бы в кучера насовсем перевели, я бы показал настоящий фасон!
— Угробил бы кого-нибудь, — усмехнулся Алексей Михайлович.
Дорога пролегала извилисто по холмам. Пашни желтели жнивьем. Прямыми рядами стояли хлебные суслоны. По жнивью скакали вороны, взлетая при приближении повозки. Над жнивьем плавали в прозрачном и гулком воздухе сверкающие паутинки. В белом небе тянулись редкие облака.
— Уродило нонче хорошо! — поглядев на сжатые хлеба, сказал кучер. — Будем нонче с хлебом!
— Спрячут… — выдавил из себя Карпов.
Не без этого! — обрадовался парень. — На это они мастера! В прошлом годе попрятали, а потом на базарах продавали по несусветным ценам. Обираловка была, страсть!
Карпов ничего не ответил. Кучер прикрикнул на лошадь и лихо скатил с бугра.
По дороге, кроясь в бурой тяжелой пыли, навстречу ехали крестьяне. Они видели издали ходок Карпова и не останавливались. Они ехали прямо, и видно было, что они ждут, чтоб фабричная лошадь с инженером свернула с дороги и очистила им путь. Кучер перегнулся к ним и сердито закричал:
— Чего порожняком не сворачиваете?
— Свернешь сим! — равнодушно ответил крестьянин, сидевший на передней телеге. — Ишь ты, какой сытый! Объедешь, не убудет тебя!
— Не убудет?! — возмутился кучер. — А я ходок из-за вас ломать стану?! Черти!
— Объезжай! — приказал, недовольно морщась, Карпов.
Когда разминулись со встречными, кучер сокрушенно покачал головою:
— Злобятся мужики! Отчего бы это? Если считать сподряд, так не менее половины деревни на фабрике робит, а они шипят. Все норовят прижать да урвать с фабрики да с фабричных!
Карпов молчал. Парень вздохнул, нахлобучил изжеванную пыльную кепку на самые брови и крикнул на лошадь.
Впереди показался бревенчатый сруб, избенка. Злая собака рванулась навстречу приезжим и залилась хриплым яростным лаем.
Побыв недолго на руднике и отдав какие-то распоряжения сонному мужику, который лениво и обиженно отгонял от него собаку, Карпов поехал обратно на фабрику.
Спускаясь с угора к парому, Алексей Михайлович выпрыгнул из ходка и пошел по берегу пешком. У шаткой и ветхой пристани, где толпилось в ожидании перевоза несколько баб, его остановила, низко поклонившись, какая-то старуха:
— Здравствуй-ка, батюшка! Дозволь тебе два слова сказать!
— Говори! — удивленно разрешил Алексей Михайлович.
— О дочери я к твоей милости, спасибо, встретился! О дочери! — прикладывая к глазам конец темного головного платка, пояснила старуха. — О Стеше своей… Держут ее там, на фабрике, домой не пущают. Прикажи! Ты заместо главного!
Карпов слыхал о Степаниде, знал всю ее историю и сумрачно и неприязненно поглядел на старуху:
— Ты напрасно, тетка… Никто ее не держит там. Она по своей охоте… Да и зря ты ко мне с этим обратилась. Я тут ни при чем!
— К кому же мне? — заплакала старуха. — Никто слушать не хочет. А старик мой дома грозится, бушует! Обидно нам…
— Ничего, ничего я в этом деле сделать не могу! — повторил Алексей Михайлович, отодвигаясь от старухи.
Та вытерла глаза и зло взглянула на отвернувшегося инженера.
— Кругом обида! — громко оказала она, обращаясь к женщинам и ища у них поддержки.
Но женщины помалкивали.
Паром вернулся с фабричного берега. Ходок Карпова с гулким стуком и грохотом въехал на перевоз. За ходком, вместе с остальными, вошел на паром и Алексей Михайлович.
Мутная вода плескалась вокруг перевоза. Вспыхнувшая от дождей, от дрогнувших и сдавших снегов на Саянах река с медлительным упрямством и упорством несла свои обильные воды в глинистых рыхлых берегах. Запоздалые плоты делали последний рейс. Плотовщики суетливо отгребались длинными веслами, норовя уйти от шедшего им наперерез парома. Алексей Михайлович прислонился к перилам и загляделся на воду, на плоты. Алексей Михайлович знал, что река несет в водах песок и прах далеких гор и что плоты идут оттуда, где густые леса кудрявят хребты, где тайга, смолистый воздух, непроходимые тропы и буйные ручьи и коварные болота.
Алексей Михайлович знал, что вспененные мутные воды реки несут в себе прах, навеянный веками где-то далеко, в надгорьях Монголии. Там, где по горячим степям пасутся мохнатые стада, где просыпается новая, к новому приобщающаяся страна.
Задумчиво вглядываясь в мутную воду, Алексей Михайлович вспомнил, как Широких, директор, вскоре по приезде на новое место, на фабрику, поглядев на эту же мутную воду, воодушевился и сказал, подыскивая слова, не справляясь с наплывом, с потоком мыслей и чувств: