Поэма о фарфоровой чашке
Шрифт:
Он порывался сходить в редколлегию, даже подумывал повидаться с директором или с Карповым и у них дознаться, дадут ли ходу его предложению. Но и здесь пока что удерживало его, как он думал, гордость, а на самом деле тот же стыд, та же непривычка сознаваться в своих ошибках и выносить свои соображения на суд других.
Растревоженный своими противоречиями, он снова взялся за сына, за Николая. Но этот раз он не пошел его разыскивать в редколлегию, а встретив на дворе невестку, наказал ей:
— Скажешь, Аграфена, пущай Николай вечером ко мне
Николай вечером явился. И прежде, чем старик собрался с духом выложить пред ним свои беспокойства и сомнения, сам спросил:
— А ведь, отец, дело выходит! Технический директор да завцехом сшиблись из-за твоей заметки, крепко поспорили. И в конце концов на производственной комиссии решили испробовать, по-твоему трубу переделать!
— Видал ты!.. — сдерживая веселую усмешку, насторожился Павел Николаевич. — Значит, не отменили, не сунули в сторону мой предлог?
— Нет, приняли, приняли!
— Выходит, что опыт старых мозгов сгодился! Ну, пусть делают, да с головой!
Николай подметил радостный огонек в глазах отца: подметил гордое удовлетворение, которое старик с трудом прятал в себе; сосредоточенно и внимательно почистил ладонью вытянутые на коленях штаны и, как обычное, как самое простое и понятное, предложил:
— Тебе бы, отец, сходить на производственное совещание… Выступил бы там, разъяснил бы толком и подробно. Чтоб затруднений не было. Сходи!
У Поликанова погасли в глазах веселые огоньки, он беспокойно постучал пальцем по столу:
— Еще что скажешь!
— Ты посуди, — осторожно продолжал Николай, — предложение ты сделал замечательное. Польза от него обязательно выйти может прекрасная! А тут не поймут вдруг по-настоящему, об чем ты хлопочешь, сделают, да не так, как ты думал, — и провалится дело!.. Посуди сам! Ты разъясни, растолкуй…
Поликанов молчал.
Сын вздохнул:
— Звал-то ты меня зачем? Аграфена передала, что ты наказывал зайти. Дело есть какое?
— Звал…
Неожиданно для самого себя и для сына Павел Николаевич вскипел:
— Поневоле звать станешь, коли родной сын без приглашеньев и глаз не кажет!
— Работы много… — изумляясь перемене, внезапно происшедшей в отце, объяснил Николай. — Сам знаешь… Какие тут гости!
— К родителю сходить — это не в гости. На одном дворе живем…
Николай поднялся со стула.
— Отчего ты, отец, сердитый такой?.. Стали мы с тобой по-хорошему разговаривать, дельно так, а ты осерчал… Безо всякой причины.
— Осерчаешь с тобою… — пробормотал Павел Николаевич, подстерегая движения сына. — Ишь, бежать собрался!
— Нет, но…
— Сиди!
И так же неожиданно, как вспылил, так же быстро он остыл и согнал с себя суровость:
— Сиди… На совещания ваши, чтоб со всякими мокроносыми спорить да дурность ихнюю разную слушать, не пойду… А если пойду, так молчать буду. Без всяких последствий выйдет хождение мое.
— Ну, — подумав немного, сообразил Николай, — если на совещанье в, комиссию неудобно тебе, так ты бы к директору, что ли… Верно, отец, сходил бы ты к товарищу Широких. Он толковый, свойский он мужик! С ним сподручно говорить… А?
Николай уставился на отца выжидающим, вопросительным взглядом. Старика этот взгляд обеспокоил. Он вспомнил, что и сам подумывал сходить к директору.
— Да ну тебя! Пристал! — отмахнулся он, но не было уверенности в его голосе. — Зачем я к ему?… — И, меняя тон, неожиданно спросил: — Чаю не выпьешь?
— Нет, спасибо. Идти мне надобно. В клуб.
— Все торопишься. Ступай!
Николай ушел, а Павел Николаевич долго сидел за столом в упорном и сосредоточенном раздумье.
Конечно, пойти к директору да растолковать ему все обстоятельно и подробно — самое разумное и подходящее. Он это и без Николая знает. Но… Было совестно и непривычно. И он колебался, раздумывал. Боялся какой-нибудь неожиданности. Совестился самому набиваться, напрашиваться в советчики.
«Вот кабы позвали, пригласили, — подумал он, — сказали бы, мол, Павел Николаевич, докажите нам опыт своей жизни, научите!.. А то выходит, что сам навалился, прилез незванно!..»
Поликанов сидел и раздумывал. Был вечер. Окна были плотно закрыты. В поселке угнездилась ровная, бестревожная тишина.
Вдруг в окна плеснулись медные стуки. Торопливой скороговоркой залился фабричный колокол. И вслед за ним взревели гудки. Протяжно завывая, понесли они в тихий вечер тревогу.
Павел Николаевич вскочил с места, кинулся к закрытому окну. От окна к двери. На улицу.
— Что ж это такое стряслось?!
Улица зашевелилась, зашумела. Из калиток выскакивали люди. Перекликались, спрашивали друг друга. Глядели в сторону фабрики, туда, откуда неслись призывные тревожные звуки. Спрашивали и, не получая ответа, бежали к фабрике, возбужденные, испуганные, взволнованные.
Павел Николаевич оглянулся, схватился за голову и, как был без шапки и в одном легком пиджаке, бросился бежать вместе с другими.
И когда он выбежал к площадке, с которой видна была вся фабрика, он понял причину тревоги: над корпусами алело небольшое зарево, и дым выкатывался к небу густым облаком.
— Пожар!..
Глава одиннадцатая
Только позже, значительно позже понял и узнал Павел Николаевич, как он вел себя в тот вечер, когда встревоженный набатом, побежал он с толпою к фабрике.
Мысль о пожаре, о том, что горит фабрика, на которой прошла вся его жизнь, ошеломила его, и он бежал невзирая на свои годы, безоглядно и быстро, опережая многих молодых. Бежал, как в тумане, не разбирая дороги.
Зарево разгоралось ярче и тревожней, дым полыхал пушистыми облаками и взвивался все выше и выше. И толпа, которая неслась к фабрике и несла с собою Павла Николаевича, все еще не могла разобраться, где и что горит.