Поэма о фарфоровой чашке
Шрифт:
— Ты скажи! — резко перебил Зотова Андрей Фомич. — У тебя данные на этот счет имеются? След какой-нибудь?
— Следа покуда еще нету. Но по прошествии времени незначительного сроку надеюсь и данные добыть и материал приобщить. По прошествии незначительного сроку!
Начмилиции встал, поправил на себе наган, сгреб порыжелый портфель, нахлобучил на голову старенький картуз:
— Доглядывают у меня люди. Специяльные. И тут, в поселке, и за рекой. Покуда негласно и без задержаний.
— Может ли это быть? — подняв брови и поглядывая вопросительно на Андрея Фомича, сказал
— Фантазия Зотова! — сухо рассмеялся Карпов. — Пинкертонит!
— А может, Лексей Михайлыч, и не фантазия! — раздумчиво возразил Андрей Фомич. — Памятно ведь всем нам, как Вавилов агитировал против постройки. В Москву докладные такой увез, что и до сей поры отрыгается мне от него… Все может быть, что дошел он и до прямого вредительства. Главная суть — у него в самом деле корни имеются здесь глубокие. Тут при нем старичье юлило, вертелось вкруг него, расцветало. Нельзя, что ли, допустить, что оставлены им здесь добровольцы, которые сообщают ему о ходе работы. И обратно — дает он им инструкции, наставляет… Свербит у него на душе за фабрику отнятую. Старое-то, хозяйское, поет ему, спать, поди, не дает… Нет, как ты ни говори, Лексей Михайлыч, а Зотов может оказаться правый. Дело это такое, что никак нельзя заминать и похерить. Пущай орудует Зотов по своей линии. Он малость путаник, но нюх у него есть!
— Могли просто кто-нибудь из высокобугорских созорничать, — настаивал на своем Карпов. — Там немало недовольных фабрикою. К примеру отец этой работницы, которая топилась.
— И его пощупают! Не беспокойся! — закивал головою Андрей Фомич. — Всех, кто на подозрении, перешерстим!.. А догадку Зотова в стороне, без внимания, тоже не оставим!
Кончая разговор, Андрей Фомич спросил Карпова:
— Поликанов еще на работу не вышел?
— Нет, зашибся. Лежит.
— Знаю, что зашибся. Жаль старика. Зайду я к нему. Дома он лежит?
— Дома… — подтвердил Карпов и взглянул на Андрея Фомича. Взглянул и сразу же отвел глаза.
Беседа шла утром в кабинете Андрея Фомича. Пожар был потушен к полуночи. У Широких и Карпова на усталых лицах следы бессонной ночи. День пришел для них хлопотный, беспокойный, насыщенный заботами. Они уже успели побывать на фабрике. Они оглядели пожарище, которое днем, при солнце неряшливо чернело копотью и грязью, пугало разбросанными, поломанными, развороченными досками, бревнами, ящиками, бочками. Они участвовали в составлении актов, опрашивали, выясняли.
И когда проходили по фабрике, их осаждали многочисленными, настойчивыми вопросами, на которые они не успевали отвечать. И они чувствовали, что фабрика возбуждена, взволнована, что фабрику, рабочих подстегнуло вчерашнее, заставило насторожиться, напружиться.
— Свое ведь! — сказал, словно поясняя общее настроение, старый гончар.
— Свое! — повторяли в разных цехах. — Ведь это контрреволюция — поджог этот самый!.. Искать надо злодеев! Искать обязательно! И наказать!
Андрей Фомич вслушивался в возмущенные, негодующие возгласы рабочих. Он не сомневался в том, что рабочие должны были возмутиться поджогом. Он ждал этого возмущения, этого негодования. Но вместе с тем оно радостно взволновало его. Оно как-то крепче и ближе роднило его с рабочими, наполняло его сознанием, что все они — и он с ними — связаны, спаяны общим делом. И что общее дело это км дорого, и что они умеют болеть за него. Умеют болеть, значит, умеют и бороться за него.
Карпов ушел из кабинета. Андрей Фомич не заметил, что инженер сразу как-то потускнел, насторожился при вопросе о Поликанове. И, собирая в аккуратную стопку разбросанные по столу бумаги, Андрей Фомич с легкой озабоченностью решил:
— Зайду к Поликанову… после гудка.
Непоседливый и суетливый Потап, конечно, побывал на пожаре, бестолково помыкался там до самого конца и, вернувшись ночью домой, заставил старуху раздуть самоварчик. И, вылезши к столу в одних исподних, в одном белье, он стал со вкусом и вдохновенно разглагольствовать обо всем, что видел, что пережил.
— Полыхать было здорово зачиналось! Страсть! Рано захватили. Ежели бы позже, большущие убытки произошли бы.
— Ты-то, старик, зачем полез? — укорила старуха. — Без тебя бы не обошлось разве? Мало ли народу там?
— Не скрипи! Народу, конечно, много набежало. Что и говорить — вся, скажем, фабрика. Каждому интерес есть. Свое ведь… И, скажи пожалуйста, отчего и загорелось? Неужто баловал кто? Или с озорства, а?
— Может, винище лопали где, да и заронили огонь.
— Все может быть. По пьяной лавочке на всякую дурость человек идет.
Потап выпил две чашки чаю, поговорил о неосторожности Поликанова, который полез, очертя голову, — на крышу, и теперь, наверное, лежит дома разбитый и израненный. Потап почесал желтую волосатую грудь, зевнул.
— Мать! — спохватился он. — А Васька где? Спит?
— Василий… — оглянулась старуха на перегородку и сделала испуганные глаза. — Василий на чуток ране тебя пришел да сразу завалился в постелю. Устамши и злой.
— Устал? Ну, пущай спит. Завтра на работу.
Старуха снизила голос и осторожно пожаловалась Потапу:
— Не знай, что и придумать. Василий втору неделю сумный ходит, тоскливый такой.
— От ворот поворот, значит, получил! — фыркнул Потап. — По бабьему занятию какая-нибудь оплошка вышла. Озорной и горячий до баб он! В меня он такой, старая! Помнишь?
— Тебе все смешки! — перебила жена сердито сдержанный смех Потапа. — Кобель! Об сыне не побеспокоится!
— А мне что беспокоиться? Он не махонький. Из воли родительской давным-давно выпростался! Своим умом живет… Ну вот и пущай живет!
Потап опрокинул донышком вверх чашку на блюдце и отодвинулся от стола.
— И отчего бы это огню там взяться? — неуклюже и медленно пролезая на средину комнаты и забывая про сына, соображал он. — Интересно мне это знать! Отчего, всамделе, загорелось?
Старуха, стараясь не шуметь, вымыла посуду и унесла самовар. Потап, позевывая, почесался и пошел к постели. Укладывался он долго и неугомонно. Все не мог устроить поудобней и половчей старое костлявое тело на рыхлой перине. Зевал, кряхтел. Потом неожиданно тихонько засмеялся: