Поэма о фарфоровой чашке
Шрифт:
— Я на минуточку… Говорите, об чем хотели!
Андрей Фомич не торопился говорить. Он стал хозяйничать, расставил угощенья, вот эту банку конфет, потянулся к чашкам, Федосья остановила его:
— Нет, нет! Чаю не надо. Не буду. Спасибо!
— Ну, хоть конфетку! — предложил Андрей Фомич. — Съешь вот кисленькую!
Федосья взяла кисленькую, блеснув на Андрея Фомича лукавым взглядом:
— Теперь говорите!
— Ах, какая торопыга! — усмехнулся Андрей Фомич. — Да я просто по душам хотел поговорить. Вобче. Я ведь давно тебя,
— Глупости какие! — обожглась девушка стыдливым румянцем, хотя слова Андрея Фомича не были для нее неожиданными. — Глупости…
Она положила на стол надкусанную конфетку.
— Да не глупости! Кроме шуток говорю: шибко нравишься!
Покрасневшее лицо Федосьи стало серьезным. Она опустила голову, чтоб спрятать от Андрея Фомича глаза, чтобы спрятать и стыд, и радость, и смущение. И глухо сказала:
— Если вы за этим приглашали, так напрасно… Ни к чему.
— Напрасно? — Андрей Фомич придвинулся к ней. И его лицо тоже стало серьезным, озабоченным и слегка растерянным. Голос дрогнул ласковостью, пугливой нежностью. — Почему? Противно тебе, что я так говорю, Феня?
Растерянно сжалась Феня и молчала.
— Говорю, нравишься ты мне. Шибко нравишься, Феня! Слышишь?
Федосья слегка приподняла голову и быстро взглянула на Андрея Фомича. Глаза их встретились. В глазах дрогнула радость.
— Вот погляжу, погляжу на тебя, Феня, да и в загс потащу!
Голос Андрея Фомича зазвучал широкою ласкою, но в ласке этой было властное и недопускающее возражений. Федосья еще выше подняла голову и взглянула на Андрея Фомича. Во взгляде ее блестело радостное и неукротимое лукавство.
— В загс? А меня пошто не спросите? Пойду ли я?
— Не пойдешь? Неужели не пойдешь? — разбрызгивая веселую уверенность, которая целиком охватила его, поддразнил Андрей Фомич. — А вот и не спрошу!
— Ишь какой скорый! — с тихим укором прибавила Федосья.
Она поднялась с места. Андрей Фомич перехватил ее на дороге, положил руки ей на плечи и заглянул в глаза.
— А зачем откладывать?.. Если любишь?..
— Пусти… — сникла Федосья, ощущая на своих плечах горячие сильные руки. — Ну, какой… Пусти!
— Любишь?
— Не знаю… — неуверенным шепотом ответила Федосья.
Но этот шепот сказал Андрею Фомичу все. Андрей Фомич притянул к себе девушку, наклонился к ней и отыскал губами ее губы…
…Андрей Фомич сжал в руках жестянку с конфетами. Улыбка осветила его лицо. Неудержимая, радостная, светлая улыбка. Он подержал жестянку, потом, не переставая улыбаться, поставил ее на место. Отошел от стола.
И вспомнив, наконец, зачем пришел сюда, он отыскал в столе нужную папку с бумагами, перелистал ее и с деловым, озабоченным видом оставил свою комнату. Но в уголках бесстрастно сжатых губ его еще гнездилась неукротимая радость.
— Шутки шутками, а выходит, брат, так, что в тебе причина за поджог-то!
— Мое-то дело какое?
Василий отстранился от Николая подозрительно и неприветливо. С Николаем он давно не встречался, давно не разговаривал. И в это полуденное время в праздничный день они столкнулись на улице случайно.
— Пойми! — продолжал с тихой усмешкой Николай. — Поджигатель-то, Степанидин отец, по злобе на тебя за твое баловство…
— Я за Степанидина отца не ответчик!
Николай различил во вскрике Василия небывалую горячность и даже какую-то жалобу. Николай внимательно вгляделся в товарища и тут только разглядел, что у того лицо темнеет тоскою и растерянностью, что нет в нем привычной уверенности, обычного для него задора и упрямства. Николай спугнул остатки насмешливости с лица, удивился, приглушил голос, участливо спросил:
— Василий, ты пошто такой? Хвораешь?
Василий вспомнил, что с таким же вопросом недавно обратилась к нему мать, и сердито затряс головой:
— Надоели мне расспросы про здоровье!.. Честное слово, надоели!
— Да я тебя когда и спрашивал? Чего ты кипятишься? Ну, если здоров, то огорченья у тебя какие-нибудь? Вишь, как тебя перевернуло. Эх, Вася, Вася? Отбился ты от людей. Вот и приходится тебе теперь в скрытности всякую беду разжевывать!
— Никакой у меня беды нету!
— Меня не обманешь. Я тебя не первый год знаю. Брось глупить!
Николай коснулся плечом плеча товарища. Заглянул ему в глаза. Глаза у Василия дрогнули, прикрылись ресницами. Скрылись.
— Брось глупить! Ну, покутил, завертелся, запутался, давай теперь на чистую дорогу выходить! Давай!
Слова Николая доходили, видимо, до Василия туго.
Он не подымал опущенных глаз. Но он слушал. Николай что-то сообразил и, оглянувшись на пыльную улицу, по которой шли прохожие, предложил:
— Пойдем отсюда. Сядем где-нибудь. Поговорим.
Василий нерешительно поглядел себе под ноги, помялся, но пошел.
Они ушли на берег Белой, к осыпавшимся, полуобнаженным тальникам Выбрали полусгнившее бревно, уселись на него. Сначала упорно и томительно молчали. Ждали чего-то. Вода плескалась у их ног. На воде кружились мутные пузырьки. Тальники жестко и скрипуче шелестели. Небо раскинулось над тальниками, над водою, низкое, серое, мутное.
— Рассказывай, Вася, — тихо предложил Николай. — Валяй все по порядку…
Василий вздохнул:
— Надо мне отседа уезжать…
— Почему?
Положив руки на колени, Василий стиснул пальцы крепко-накрепко. На мгновенье задумался он и, словно прислушавшись к чему-то своему, внутреннему, тревожащему, поглядел вдаль, на реку, и тяжело вздохнул.
— А потому надо… — неуверенно сказал он. — Потому…
И, преодолевая стыд, упрямство и нерешительность, рассказал он Николаю о выстреле, о шутке молодежи, о своей боязни, о своем смущении, о тревоге, которая мучит его, которая тревожит. Рассказал, снова вздохнул и предостерег: