Поездка в горы и обратно
Шрифт:
— Я не собираюсь делать из вас художественного критика, коллега. — Алоизас почувствовал себя отброшенным к хрупкой — пальцем ткни — прорвется — демаркационной линии, которую построил было вначале. — Требую минимум.
— Минимум?
Алмоне, незряче улыбнувшись, качнулась всем телом, прилегла, опершись на локоть. Алоизас продолжал сидеть прямо, расправив плечи, в глазах билось пламенем розовое и желтое. Цвета кромсали друг друга, нестерпимо хотелось коснуться этого огня. Увидел свои руки, дрожащие, со вздувшимися жилами. Руки грабителя и вора. Ты ли это, Алоизас Губертавичюс? Ведь перед тобою не та, что необходима больше жизни, а случайно оказавшаяся здесь, зависящая от твоей милости растяпа студентка, пусть и пышет от нее, как от горящего костра. Бросишься в этот огонь, и Лионгина испарится, навеки исчезнет в своих мертвых,
С трудом оторвал взгляд от уютно устроившейся девушки — от огня, в котором пылала какая-то часть его существа — неуправляемые чувства, вырвавшиеся из-под контроля воли. Сам не мог понять, что с ним творится. Сунул руки в карманы, пересек комнату вдоль, потом поперек. Не сразу решился взглянуть на присмиревшую, прикрывающуюся робкой и одновременно бесстыдной улыбочкой Алмоне.
— Вот что, Алмоне, — он снова сел, продолжая ощущать не преодоленное еще влечение к ней и осуждая свою слабость, — я никогда — прошу учесть — никогда так не поступаю.
— Значит, правду про вас болтали. А я, дурочка, не верила. — Алмоне огорчилась, сникла. Снова повеяло ее дешевыми духами, снова глаза резало безвкусное сочетание — желтое и розовое. — Зря наряжалась, если вы не такой, как все.
— Не такой? — Алоизас чуть не погладил ее горящих коленей. Сбитая с толку, искренне огорченная неудачей, она была по-своему привлекательна.
— У всех не пришлось побывать. Не знаю. Но многие не стесняются!
Мафия, скрипнул в ушах голос бывшего коллеги Н., мафия.
— Не знаю, коллега, что с вами делать. — Слова были двусмысленны, но он уже не думал о ее теле. Она поняла: пора кончать расстроившуюся игру.
— Ставьте трояк, и не будем больше ссориться! Очень огорчится папа, если срежусь на таком пустяке, как зачет. — Отца называла папой, как Лионгина. — Он даже телевизор выключает, когда наши матчи показывают. Хочет, чтобы у меня был диплом, чтоб была я как все. Еще в школе стала заядлой спортсменкой. Благодаря спорту и в институт приняли, куда иные пятерочники с трудом пробиваются. Я разрядница. Бегала, плавала, играла в баскетбол. Хватай, бросай, рви из рук! Ничего другого знать не знала. Вот и вкалываю. Все смотрят, как на осла, который вывезет…
— Кто ваш отец?
— Был токарем. Тебеце у него, пенсию по инвалидности получает.
— Чахотка?
— Нет. Туберкулез. — Она не знала бытового названия болезни. — Каверны. Кровохарканье.
Отец большегрудой, пышущей здоровьем девушки — чахоточный? Трудно поверить, ощущая ее здоровый запах. Его, Алоизаса, отец был классическим чахоточником-интеллигентом. Худые, запавшие щеки, нездоровый блеск в глазах. Он гордился своей болезнью. Особенно во время войны, когда со смерти сорвали флер тайны и святости, а над кладбищем надругались. Мелькнула рука отца, беззвучно шлепнувшая Гертруду по щеке. Алоизас зажмурился — так ясно увидел по прошествии многих лет эту костлявую руку. На сей раз отец ударил его.
— Честное слово, могу поклясться. — Грудь Алмоне заколыхалась, она попыталась схватить его руку. — Могу справку представить.
— Не надо. Давайте зачетку.
Черкнул, не глядя, не думая, какую оценку ставит.
— Идите. — Совершил недопустимое, нарушил свой принцип. И в то же время чувствовал облегчение, свершив что-то пьяняще доброе в память отца.
Алмоне широко улыбалась, некрасивая и красивая от неожиданной радости.
— Четверку? Четверку поставили?
— Тройка или четверка за незнание — один черт, — поморщился Алоизас.
— Не сердитесь на меня! — Исполненная благодарности, она схватила его локоть и пожала. Не больно, как делают верные собаки, знающие силу своих челюстей.
Алоизас отвернулся к столу, ничего не видя, начал рыться в своих бумагах. Ему мешала стоящая, не собирающаяся исчезать, чего-то ожидающая девушка.
— Я занят. Видите, что занят?
Она не шевельнулась.
— Уходите же наконец! Уходите! — Он закричал, не сдерживая досады.
— Продайте мне вашу раковину, товарищ преподаватель. — Она не верила, что он сердится.
— Что?
— Продайте. Я видела ее во сне, вашу раковину.
— Раковину? Еще что придумаете?
— Продайте. Вы такой серьезный, зачем вам игрушки?
Прекрасная возможность отделаться от лишнего хлама, от ненужных воспоминаний. Сам никогда не заставит себя выбросить раковину.
— Продаете?
— Некто заплатил за эту раковину двадцать пять рублей. Не слишком дорого для вас?
Алмоне бросилась к столу, схватила раковину, послушала, сунула, не выпуская из рук, ему к уху. Камешки ее глаз сверкали, будто начищенные, в них мерцали золотистые точки. Обо всем, даже о своей четверке, позабыв, слушала она гул далеких морей, таинственную беседу просторов и глубин. Почему бы не будить так художественный вкус — шоком красоты? Педагогическая искорка Алоизаса угасла, как только зашуршали рубли.
— Пересчитайте. Двадцать пять.
— Спасибо. Оставьте на столе.
Она придавила бумажки стаканом для карандашей, помедлила. Не дождавшись взгляда, поплелась к двери.
Не следовало брать денег. Алоизас внезапно опомнился, прильнул к окну. Поступил как дурак. Алмоне прыгала по тротуару ловкая и почти хрупкая, несмотря на свой рост и неуклюжесть.
Она ни разу не шевельнулась. Как упала навзничь, так и провалилась, будто даже во сне продолжает погружаться в пропасть, преодолевая ничуть не меньшие расстояния, чем днем с открытыми глазами. Со стороны могло показаться, что у противоположного выхода бездонного колодца ее кто-то ждет и она без колебаний спешит в объятия ждущего, не важно, что это за объятия — забытья или небытия. Алоизас уже лежал, — конечно, не спал, готовый каждую минуту вскочить! — но это ее не удивило, а если и удивилась, то скоро забыла, подкошенная усталостью. Вылезая из юбки, жалобно бормотала, обещая быть выносливой и сильной, заботиться о его самочувствии и условиях для творческой работы, — если есть в жизни какой-то смысл, то он в этой, горящей на письменном столе, лампе, правда же, Алоизас? — а сама свалилась, не расчесав волос. Это ее бормотание было похоже на речи пьяного.
— Ты добрый, Алоизас, — шепнула и провалилась, не дождавшись его нежности.
Отодвинувшись на край тахты, он не мог заснуть. Горящими сухими глазами цеплялся за темноту, рассекаемую отблесками улицы. Измучило постоянное ожидание, когда приходят в голову вероятные и невероятные страхи. Не приносит облегчения и ее приход, каждый раз все более тягостный, будто приползает тяжело раненный, почти потерявший сознание человек. Еще хуже, когда выкидывает фокусы, например, прибегает среди дня ввернуть лампочку, чтобы ему было светлее на лестнице, светлее над книгой. Бессмысленное усилие, неизвестно сколько ей стоившее, свидетельствует лишь об одном — о приближающемся крахе. Это чужое слово бьет в глаза Алоизасу, как блеск металлической коробочки, наполненной взрывчаткой. Где видел такую? Скорее всего, в каком-нибудь фильме о войне. Метафорой он не особенно доволен, но она точна. Лионгина не догадывается, что и сегодня он не высидел ни строчки? И клеточек кроссворда не рисовал, но здесь не его заслуга — Алмоне И. Мало того, что измучился, ожидая пропавшую жену, так должен был еще бороться с соблазнами. Мозолистая лопата Алмоне и мраморная ножка Лионгины… Рядом с беззвучно дышащей Лионгиной такое сравнение — издевательство над его, Алоизаса, эстетическим чувством. Лионгину он создавал из дикого побега, из пугливой ласточки, она все время разная, и никто — даже она сама! — не знает, каким будет ее следующее превращение, в то время как Алмоне И. слеплена из глины и может ожить от одного чувства, от единственной прямолинейной мысли. Лионгина предназначена для него, только для него, Алмоне — для любого, кто заслужит ее благосклонность и готов этой благосклонностью воспользоваться. Я думаю о ней в постели, где ни об одной женщине, кроме Лионгины, не думал. Неужели всерьез увлекся ею? Неряха, спортсменка, и не взглянул бы на такую, горячится Алоизас, если бы между мною и Лионгиной не легла пропасть. Теряя голову, кое-как устоял, но опасайся следующей встречи. Впрочем, следующей не будет! От Алмоне он отделался навсегда, равно как и от восхитительной Р., сколько ее еще оставалось там, в раковине. Видела бы Лина, ценой каких усилий гасил он пожар! Тогда, может, поняла бы, что отношения их дошли до точки… Но как расскажешь ей все, если она нарочно проваливается все глубже, оставив на поверхности в качестве заложника лишь свое тело. Он чувствует его тепло — нежное, едва ощутимое, неповторимое — и тоскует по жене все больше, сам себя не понимая, — заново влюбился, получив возможность сравнить со случайной девушкой? — однако как прикоснуться к такой измученной? Страшно сломать, как хрупкую игрушку.