Поездом к океану
Шрифт:
— Вы же сказали…
— Я жил среди вас всю свою юность и окончил Сорбонну, чи Аньес. А все остальное — на совести каждого из нас. Прощайте, чи Аньес, и постарайтесь жить так, чтобы ни о чем не жалеть из сделанного.
С этими словами он развернулся и зашагал прочь. Его шаги были бесшумными, ботинки, касаясь мягкой травы, почти не издавали звуков. Даже шелеста. Будто бы он парил над землей, а не ходил по ней. К нему никто не привязывал нитей, за которые можно дергать и которые удержат на месте, не пуская в небеса. И Аньес почти что завидовала ему.
Спалось ей в ту ночь плохо. Мучило то, что
Что ни выбери — она останется несвободной.
Это было тогда лишь предчувствием всей ее последующей жизни, в которой она будет стремиться лишь к тому, чтобы не сожалеть о сделанном.
Она слышала возню за окном, слышала голоса, которые, перекликаясь, создавали впечатление, что ночь закончилась. А ведь здесь обыкновенно было так тихо, что подчас подумаешь будто оглохла. Только ветер, никогда не умолкавший на высокогорье, шепчущий что-то свое меж домов, давал понять, что она все еще по ту сторону, где воспринимаешь звуки, различаешь цвета, испытываешь голод.
Аньес, верно, и проснулась от голода. Ей теперь почти все время хотелось есть, хотя ее хорошо кормили. Скудно, неразнообразно, не слишком сытно, но зато в достаточном количестве. Вот и сейчас ей хотелось есть. Она медленно поднялась и прошла по комнате к окну, за которым, похоже, жизнь била ключом. После вчерашнего представления с Йен Тхи Май поселение не желало спать. Полоска багряного света окрашивала небо в лиловый. Таких фантастических цветов она не видала даже на Атлантике или, может быть, не давала себе труда заметить, бесконечно куда-то стремясь, постоянно двигаясь, не позволяя себе праздности ни на минуту. Самые яркие воспоминания — они в детстве. Взрослой она ничего не помнила. Совсем ничего, кроме одного-единственного шторма, когда привела в свой Дом с маяком потрепанного войной Лионца.
Потом она поняла. Сообразила, что за шум. Это плач — тоненький, горький, женский и детский, разносящийся по всей деревне. Они плакали, а мужчины их покидали. Как и обещал Ван Тай, его люди уходили с рассветом. А это значило, что ее возвращение к французам совсем близко. И, наверное, ей должно радоваться, только отчего-то она не испытывала ничего похожего на радость. Совсем.
Чувство, наполнявшее ее, разрывало душу. Говорят, что органа такого в человеке нет, но что же тогда болит так сильно, господи боже? Неужели сострадание способно приносить подобную муку?
Мужчины уходили. Их женщины оставались. Женщины всегда остаются — ждущими своих солдат или вдовами, все одно. Привычная жизнь заканчивается в один день и похоже, что навсегда. Ей ли не знать?
Не в силах далее стоять на месте, она отошла от окна и принялась одеваться — нужно же было хоть чем-то заполнить это время. Нужно же как-то жить до того мгновения, как откроется дверь и прояснится ее собственное будущее. Его ей хотелось встречать не в крестьянской одежде, а в форме, в которой сюда пригнали. За дни ее странного плена она кое-как починила и рубашку, и юбку. Да толку? Теперь они на ней сходились с большим трудом. Не помещалась полная, налитая грудь, натягивая пуговицы так, что, казалось, нитки лопнут. Никак не вписывалась талия — еще немного и ткань затрещит. Аньес и сейчас походила на ободранную голодную кошку, которая страдает недоеданием. Но фигура ее менялась слишком заметно, чтобы продолжать делать вид, что все хорошо, даже если зеркала не было. Да и откуда здесь зеркала?
Втиснувшись и некоторое время помучившись, понимая, что ей даже дышится с трудом, де Брольи почти смирилась, что придется вернуться в свободную одежду, врученную ей вьетнамцами, но сделать этого не успела.
Дверь наконец распахнулась, и в сероватую от утреннего света комнату вошел Ксавье, как всегда энергичный и, кажется, почти что потирающий свои небольшие ладони.
— Как славно, что вы не спите! — объявил он с порога вместо приветствия.
— Сложно спать, когда такой шум, — проворчала Аньес, кивнув на окно.
Так они и застыли. Он заскользил взглядом по ее фигуре, а она, не понимая, как быть, хотела одного — закрыть свое тело руками. Тяжесть прибивала к полу все сильнее. Предчувствие катастрофы пахнуло холодом в лицо.
— Я хотел переговорить с вами до того, как войдут французы, — проговорил Ксавье.
— Как скоро это случится? — отмерла она. И двинулась по комнате к окну, надеясь лишь, что ее движения спокойны и размеренны. Он — почти верил.
— Люди Ван Тая вчера засекли их километрах в тридцати. Сами понимаете, как это ничтожно мало. Ночью они идти не могли, думаю, остановились на привал. Но сегодня дойдут наверняка.
— Потому Ван Тай так спешит сейчас?
— Да. Французов ведет наш человек, он найдет способ удержать их немного дольше, будут петлять в джунглях некоторое время, но слишком долго тоже нельзя — догадаются. Ван Тай оставляет здесь небольшой отряд, чтобы удержать их на подступах к деревне, насколько хватит сил, чтобы дать остальным убраться.
— А вы?
— А я о себе позабочусь. Сейчас главное — подготовить вас. Ввиду новых… новых обстоятельств, — Ксавье закашлялся и отвел глаза, — вы понимаете, что КСВС разорвет с вами контракт? Я имею в виду…
— Я знаю, что вы имеете в виду, — резко оборвала его Аньес, помертвевшим голосом, но странным образом испытывая странный, не поддающийся контролю жгучий стыд. — И да, я не настолько дура, чтобы не отдавать себе отчет, что из армии меня вышвырнут, но, мне кажется, что это моя забота, а не ваша.
— Вы ошибаетесь.
— Что?
— Вы ошибаетесь, де Брольи. Сейчас уже нам необходимо думать о том, как наилучшим образом обезопасить вас, да и себя тоже. Здесь нет ничего личного. О вашей… вашем положении еще несколько дней назад мне сообщила женщина, что здесь служит. Она догадалась, впрочем, не заметить, кажется, трудно. И я несколько озадачен тем, как распорядиться этой информацией. Вы понимаете, что вас замучают допросами? Будут теребить, пытаться запутать, может быть, и запугать. Вам не дадут никакого покоя на очень долгое время, и я не знаю, выдержите ли вы… это все…