Погоня за призраком: Опыт режиссерского анализа трагедии Шекспира "Гамлет"
Шрифт:
А потому жизнь Гамлета изменилась коренным образом. Как важен Шекспиру этот момент, так хорошо знакомый ему самому, момент, переживаемый каждым автором и режиссером накануне премьеры, когда уже все, что можно, сделано, когда ничто тебе уже не подвластно, когда через пару часов ты или «на коне» или провалишься с треском. А тут еще такая ставка сделана! — И так хочется сейчас от всего отказаться, забыть о своей затее, сбежать, забиться куда-нибудь, «скончаться. Сном забыться»... Но это «желание сейчас запретно, его нужно вытравить, преодолеть в себе. Нет, нужно мобилизоваться, «восстать, вооружиться или погибнуть».
Не с текста, не со «слов» нужно начинать поиск содержания монолога. Слова лишь жалкая оболочка, поверхностный слой, под которым скрыта интенсивнейшая
Что человек может предпринять для преодоления этого отчаянного, болезненного состояния? — Можно пытаться взять себя в руки, мобилизоваться. Гамлет это и делает. Но на смену решимости тут же приходит приступ тоски. И на борьбу с тоской, с отчаянием — разум бросает единственное спасительное оружие, способное разрушить самую сильную эмоцию. Это оружие – ирония. «Быть или не быть...» — монолог, насквозь пронизанный иронией. Откуда такая уверенность? — Прежде всего, из понимания характера принца, из собственного опыта и из ощущения ситуации, в которой сейчас находится Гамлет. А уж потом, благодаря этому взгляду «изнутри», мы получаем возможность, взяв текст в руки, увидеть, что все, написанное Шекспиром, абсолютно соответствует таким образом понятой нами внутренней жизни датского принца. От уверенности в необходимости «восстать, вооружиться, победить или погибнуть»... он бросается в противоположность: «Умереть. Забыться». И вот, дойдя до этой крайней черты, принц начинает издеваться над самой идеей самоубийства. Не может Гамлет всерьез отождествлять себя с теми, кто сносит «униженья века. Неправду угнетателя, вельмож заносчивость, отринутое чувство, Нескорый суд и более всего насмешки недостойных над достойным....», — ему-то самому эти чувства не знакомы, он смотрит на них со стороны, точнее сверху. Он сам, не испытавший ни одного из перечисленных положений, может только издеваться над теми, кто из-за таких пустяков, которые не более, чем мысль, поддаются слабости и мечтают избавиться от земных мучений. Но еще смешнее то, что и на этот шаг отчаяния у них не хватает решимости, ибо неизвестность того, что находится за гранью жизни, страх перед небытием, т.е. опять таки мысль – «склоняет волю». И, чтобы не быть похожими на всех этих «нищих», мы — монархи и герои — не имеем права рассуждать, мысль должна быть изгнана! Гамлет не хочет иметь ничего общего с теми, кто под воздействием мысли становятся трусами. Он не упускает свой идеал — отца. Уж отец-то ни от какой мысли не пришел бы в отчаяние.
Но не так просто преодолеть нервную дрожь, задушить свое чувство. Поэтому Гамлет все время, после репетиции «Мышеловки», бродит по замку и уговаривает себя, и растравляет свое самолюбие. «Быть или не быть...» — не законченный и целостный монолог, а только малая часть того потока обрывков мыслей и слов, которую позволил нам услышать драматург. Поэтому у нас первые слова монолога звучат из-за кулис, как продолжение бесконечного круговорота восклицаний и полубредовых рассуждений. И прерывается монолог отнюдь не решением Гамлета, как можно истолковать этот вскрик: «Но довольно!» (в монологе нет никакого решения, открытия или другого поворота), а появлением Офелии, которое и нарушило безостановочный цикличный ход мыслей принца...
Нимфа
Какая ироническая двусмысленность заложена в обращении Гамлета к Офелии!
— Офелия! О радость! Помяни
Мои грехи в своих молитвах, нимфа.
— Можно поверить, что «радость» — вполне искреннее восклицание, что «Помяни мои грехи»... — относится к молитвеннику, который сунул в руки дочке Полоний, да и, действительно, грехов у принца предостаточно, и грехи эти даже могут его сейчас мучить. Но при чем тут «нимфа»? – Нимфы — в греческой мифологии — мелкие богини, олицетворяющие различные природные силы. (Дальше Офелию будет преследовать эта ее роковая «природность»:
— Сперва
Ее держало платье, раздуваясь,
И, как русалку, поверху несло.
Она из старых песен что-то пела,
Как бы не ведая своей беды
Или как существо речной породы.)
Какое поразительное сочетание: молитва и нимфа — языческая, природная, манящая, соблазнительная сила! Какие молитвы могут быть у нее!
Смысл здесь явный! — Соблазнительница!
Сейчас, когда Гамлету нужно быть твердым, когда он — в который раз! — отрекся от всего человеческого и человечного, даже от права мыслить, появление Офелии не может быть воспринято им иначе. При этом оба начала — и божественное и плотское — в равной степени враждебны делу принца: любовь, как бы она ни проявляла себя, несовместима с местью. А потому, конечно, — «Ступай в монастырь».
Но и соблазн велик. Вот она рядом, только протянул руку. Милая, прекрасная, любящая. И все-то ее секреты написаны на лице. Понятно, что злая игра Гамлета с Полонием дала свои результаты: ей разрешили свидание, более того, — ей разрешили надеяться...
Что же делать? Да и разве это любовь, когда вот сейчас, рядом с ней можно рассуждать о соблазне и о своей борьбе. Разве это любовь, когда что-то оказывается существеннее самого чувства. Да, совесть Гамлета подверглась здесь страшному испытанию. То, что он попытается сейчас сделать, честно и даже по-своему благородно, — отнюдь не бессмысленная жестокость, а, наоборот, вполне искренняя попытка спасти Офелию. Ведь что начнется во дворце через несколько часов? — Скорее всего будет резня. Что станет с этой влюбленной девочкой, когда ее отец и ее любимый окажутся в откровенно враждебных отношениях? — И поэтому он, даже, пожалуй, презирая себя за неспособность отдаться любви, пытается разрушить то, что сам создал, пытается убить ее чувство, признаваясь в собственной духовной несостоятельности, в отсутствии настоящего всепоглощающего чувства. Он разрушает ложную ситуацию. И каким тогда ясным и понятным становится этот загадочный диалог:
—...Я вас любил когда-то.
— Действительно, принц, мне верилось.
— А не надо было верить. Сколько ни прививай нам добродетели, грешного духа из нас не выкурить. Я не любил вас.
В самом деле, когда-то казалось, что любил, но раз сейчас могу отречься, — значит, действительно, не надо было верить, действительно, «Я не любил вас».
— Сказал, и даже легче стало. И уверовал в то, что сейчас делает доброе дело. А она встала и безмолвно пошла прочь. Вдруг остановилась. Не может человек так быстро понять, что его с вершин счастья столь безжалостно сбросили в грубую реальность:
— Тем больней я обманулась!
И еще надеется: а вдруг? — Но он в благом порыве бросается ее уговаривать:
— ...Сам я – сносной нравственности. Но и у меня столько всего, чем попрекнуть себя, что лучше бы моя мать не рожала меня. Я очень горд, мстителен, самолюбив. И в моем распоряжении больше гадостей, чем мыслей, чтобы эти гадости обдумать, фантазии, чтобы облечь их в плоть, и времени, чтоб их исполнить. Какого дьявола люди вроде меня толкутся между небом и землей? Все мы кругом обманщики. Не верь никому из нас.
Какое поразительное определение своего состояния в системе пространственно-нравственных координат! Какой безжалостный самоанализ, абсолютное саморазоблачение. Видно, есть что-то такое в чистоте и преданности этой девочки, что рядом с ней трудно быть циником, нельзя сейчас солгать. Лучшее, что таилось на дне души принца, вышло на свет, свидетельствуя о том, что душа его еще не погибла окончательно, она еще способна пока отозваться на добро. Иначе, зачем бы ему нужно было сейчас так настойчиво уговаривать ее идти в монастырь, единственное прибежище в этом мире, где можно сохранить чистоту и уберечься от скверны реального человеческого бытия.