Поиски
Шрифт:
— О, ей нравится иметь мужчину у своих ног. Кому это не нравится?
Он посмотрел на меня, лицо его было бледно, а между бровей залегла глубокая морщина, и это на мгновенье кольнуло меня, напомнив мне Одри.
Взволнованный открывшейся мне картиной чужого страдания, я испытывал смешанное чувство жалости, участия, известного удовлетворения, сознание, что я бессилен чем-нибудь помочь ему. А кроме всего прочего, я не мог этого понять. Я никогда не был в курсе отношений Ханта с женщинами. Теперь, когда я слушал медленные, короткие фразы, в которых раскрывалась страсть, настолько безнадежная, что больно было слушать, вместо сочувствия меня охватило раздражение: этот человек, так тонко разбирающийся в чужих делах, в своих собственных оказывается таким слабым и беспомощным. Я уже понимал, что он знает нечто о человеческой натуре и сам я рядом с ним выгляжу обидно невежественным. Тем более мне хотелось упрекнуть его за бездействие. В конце концов,
Я выпалил:
— Почему ты не покончишь с этим? Раз и навсегда. Это будет тяжело некоторое время, но все лучше, чем жить так. Почему ты не покончишь с этим?
— Ты думаешь, что это легко? — улыбнулся Хант.
— Нелегко, — согласился я. — Это будет очень тяжело. Но надо что-то сделать.
— Я сам хотел бы что-нибудь сделать, — ответил Хант.
— Неужели это действительно так безнадежно? — промямлил я. — Может быть, в конце концов она придет к тебе? Ты не пробовал?..
— Это совершенно безнадежно, — ответил Хант. — Иногда несколько минут или несколько часов я чувствую, что это не безнадежно, несмотря ни на что, мне кажется, что она меня любит. Но разумом я понимаю, что почти ничего для нее не значу. Когда я не рядом с ней, она забывает обо мне. Я это знаю. Когда же я рядом, она немножко ласкова, немного высокомерна, а в общем ей очень скучно со мной.
— Ей скучно с тобой! С ее глупостью ей еще скучно!
— Тем легче наскучить ей, — сказал Хант. Вид у него был усталый.
Я попросил еще выпить. Раздражение мое уже прошло, мне хотелось теперь избавиться от ощущения безысходного страдания, передавшегося от Ханта мне. Я заметил, что он наливает только один стакан.
— Почему ты не пьешь? — спросил я.
— Я очень много пил год или два назад. Чтобы забыть школу. Какая тупость царит в этом городе! Ты даже представить себе не можешь. И чтобы забыть…
Он подал мне стакан.
— Чтобы забыть, что я люблю. Иногда мне это удавалось.
— А потом?
— Потом, — с расстановкой сказал он, — я решил, что лучше я пройду через все это, чем вообще перестану чувствовать что бы то ни было.
Я выпил, думая, с какой самоотверженностью он старался сохранить в себе человека. Стойкость Ханта, его требовательность ко мне, к моей честности и его поломанная жизнь — все это смешалось и, пока я пил, словно просачивалось внутрь меня, уходило глубже, чем мои мысли. Теперь это стало частью меня самого, пробудив во мне что-то, спрятанное глубоко в недрах моего существа.
Теперь со мной снова был Хант, мой друг, у которого я был в неоплатном долгу. Я смотрел на него и вспоминал горячие споры в лондонских барах, наши вечера, большие надежды и короткие ссоры наших студенческих дней, все эти картины теснились в моей голове, воссоздавая образ Ханта тех времен, когда он был моим старшим другом, С тех пор как мы расстались, я кое-чего добился на пути к успеху, а он остался ни с чем. Но в памяти моей он сохранился таким, как был, иногда подающим советы, не таким разговорчивым, как я, слегка насмешливым и великодушным, и этот его образ смешался с тем Хантом, каким он стал сейчас, — несчастный, беспомощный и тем не менее вызывающий во мне уважение и былую привязанность.
— Как давно мы с тобой не разговаривали, — сказал я.
Часть третья. На пути к цели
Глава I. Научная революция
После встречи с Хантом я обнаружил, что мне не терпится взяться за работу. Мир людей, о котором мы с ним говорили весь день и ночь, мир страданий и неосознанных побуждений привлекал меня и отталкивал. Я был выбит из колеи, любовь и друзья приоткрыли мне новые аспекты действительности, и мне хотелось забыть о них, погрузиться в структуру кристаллов и в свои честолюбивые замыслы, которые настоятельно напоминали о себе.
Я вернулся к своей работе. Она принесла мне некоторое успокоение. В том нейтральном состоянии, которое не было ни счастьем, ни страданием, я опять взялся за проблемы, заброшенные с момента моего отъезда в Мюнхен, и начал систематически работать над ними. Я уже не засиживался так долго за работой, как бывало раньше; как-то вечером, когда мне надо было бы находиться в лаборатории, я остался за стаканом портвейна в профессорской и испытал злорадное удовольствие от споров, которые раскалывали членов Совета. Эти споры были столь же далеки от моей личной жизни, как и структуры моих кристаллов, и приносили мне отдых и развлечение. В ту зиму, я помню, нас разделял вопрос о гербе нашего колледжа над
Итак, я держался в стороне от самых вопиющих разногласий. Мне повезло, потому что, помимо моей собственной работы, моим вниманием завладели научные открытия того года. Я спокойно написал слова «открытия того года», а между тем это был один из величайших годов в истории науки. Мы пережили тогда величайшую научную революцию. В течение предшествующих двух лет только математики, работавшие в области физики, знали, что происходит, мы же, все остальные, питались слухами, читали доклады и не очень-то верили. Помню, я довольно-таки скептически говорил Люти в то лето: «Это мало что изменит. Просто невозможно многое изменить». Я стал читать больше научных статей, чаще ходить на дискуссии, — но прошло еще немало времени, пока до меня дошло, что в действительности имеет место. Я заинтересовался, пробовал говорить с Макдональдом. «Если это правильно, — помнится, сказал я ему однажды, — то никто еще не понимает всего значения этого открытия. Это должна быть величайшая вещь. Фантастическая». Макдональд держался осторожно: «Я бы предпочел несколько подождать с суждением. Похоже, что тут все правильно», — дальше этого он не шел. Потом случилось так, что однажды после заседания в одном из кембриджских научных клубов нас несколько человек осталось и мы стали говорить о будущем науки. Большинство участников дискуссии разошлись, мы стояли среди пустых кофейных чашечек и окурков, и кто-то пронзительным голосом что-то доказывал. Неожиданно я услышал, как один из крупнейших математиков, занимавшихся физическими проблемами, сказал просто и буднично:
— Основные законы физики и химии установлены теперь навечно. Детали еще предстоит восполнять, мы ничего не знаем об атомном ядре, но основные законы налицо. В известном смысле физика и химия — уже завершенные науки.
Прошло двести лет с тех пор, как Ньютон говорил, что мы ищем знания, как дети подбирают камешки на берегу. Человек, говоривший о «завершенных науках», был последователем Ньютона. Когда я услышал его сухой, безразличный голос, произносивший то, что для него было очевидным фактом, я впервые понял, как далеко ушла наука. Мы больше не занимались подбиранием камешков на берегу. Мы уже знали теперь, сколько там камешков, сколько из них мы подобрали и сколько мы еще сможем подобрать. Границы нашего познания определены, некоторые вещи навсегда останутся непознанными; одним из результатов нового представления о материи являлось то, что теперь нам указали, что мы не сумеем познать, так же как и что сумеем. Нам виделся предел науки. Для меня, воспитанного в традициях уверенности, что научное исследование беспредельно, что за одной раскрытой тайной следует другая, в захватывающем ощущении бесконечности, — это казалось невероятным. Все во мне восставало против необходимости отказаться от моих представлений. Я смотрел в непроницаемые карие глаза оратора и сердился на него за то, что он превращал мою веру в туманный и бесконечный прогресс науки в нечто, даже для меня самого пресное и старомодное. Мне хотелось, чтобы он оказался неправ. И в то же время я понимал, что он имеет в виду. Мы подошли к пределу науки. Я успокаивал себя мыслями о биологических науках, перед нами были еще сотни лет работы, но и в этих науках вскоре будут найдены основные законы и нам останется только заполнять пробелы. Атомное ядро и происхождение жизни — вот самые трудные проблемы; во всем остальном, в физике и химии, мы подошли к пределу. Основа была заложена, были очерчены границы вокруг камешков, которые мы могли подобрать, и мои коллеги и я добросовестно подбирали их. Сколько лет пройдет, прежде чем с атомным ядром будет то же самое? Несколько лет, самое большее пятьдесят. А с проблемами возникновения жизни на земле?
Немногим больше. Мы подошли к пределу. Меня поразила мысль о том, как невероятно это прозвучало бы еще несколько лет назад. До 1926 года никто не мог этого сказать, если только он не страдал манией величия или просто ничего не понимал в науке. А теперь, спустя два года, один из наиболее известных ученых нашего времени упомянул об этом между прочим, в ходе разговора. Все это произошло на моих: глазах, а я и не знал об этом. Я жил в период великой, окончательной научной революции, и я услышал об этом от других.