Поклонение волхвов. Книга 2
Шрифт:
Ташкент, 16 марта 1912 года
Иван Кондратьич прибежал на урок мокрым. Будучи обременен семьей, он отчаянно экономил на извозчиках. Отец Кирилл предложил переодеться, пока Алибек высушит одежду; Кондратьич, трясясь, кивнул.
– А вместо кофе, как вы там хотите, я вам горячего чая предложу, – протягивал отец Кирилл гостю халат.
И пошел сказать Алибеку, чтоб тот занялся чаем.
Когда вернулся, Кондратьич, уже в халате, стоял перед образами:
– Не обращал раньше должного внимания на ваши иконы. Есть редкие работы.
– Есть. – Не любил, когда об иконах начинали рассуждать, как об обычной живописи.
Вошел с самоваром Алибек. Кондратьич продолжал
– Обсохли? – Отцу Кириллу хотелось отвлечь его от образов.
– Особенно та, с Рождеством, а? – Кондратьич садится и нежно глядит на самовар.
Склонился над горячей чашкой, купая бородку в паре.
– Однако по вашей вере это считается идолопоклонством, – напоминает отец Кирилл, накладывая варенья.
Бородатое лицо в тумане. Тычет ложечкой в кусочки айвы:
– Но и в вашей вере, батюшка, иконы были когда-то воспрещены. Более столетия, а? В Византии, при Льве Исавре, если не ошибаюсь. Да и после.
Отец Кирилл готовит в голове ответ:
– Да, через несколько столетий все повторится, снова станут уничтожать изображения. Статуи, картины. Реформация. Кальвин. Это как прилив – отлив. Колебания маятника. – Изобразил пальцами колебание. – Между крайностями язычества и крайностями единобожия. Сейчас мы живем в новом язычестве. Темный народ молится иконе, ожидая чудес. Темное государство иконы размножает чуть ли не фабричным способом... И темная интеллигенция теперь – ах, иконы! национальная живопись! Готовят выставку. Андрея Рублева на место Рафаэля. Из Феофана Грека сделают Эль Греко. Вот, господа, наше русское Возрождение! Только вход в музей не забудьте оплатить и молитву пред экспонатом творить не вздумайте!
– Что же тут языческого... Национальная гордость.
– “Национальное” есть языческое. – Начертал в воздухе знак равенства.
Чай остыл.
Отец Кирилл сдвигает в сторону чайный натюрморт и достает тетрадку с еврейскими прописями.
Они все еще в начале Книги Бытия.
– Когда уже человека-то сотворим? – интересовался отец Кирилл.
Кондратьич попивал чаек.
Глагол “мерахефет”.
И Дух Божий носился над бездной. Ве руах Элохим мерахефет ал пеней.
– “Мерахефет”, от “рахаф”, – сообщает Кондратьич. – Согревал своим теплом, дыханием. Как птица яйцо. Дыхание – это есть Хохмб, Мудрость. Вторая сфира.
– София? Мудрость, значит?
– София и не София.
– Я приоткрою окно.
– Пожалуйста.
В комнате запахло зеленью.
– Хохмб – дыхание. – Глотнул. – София – это пальцы. Пальцы, техника, понимаете?
– Нет.
Отец Кирилл высунул ладонь за окно, подержал. Вернул мокрой:
– М-м, о Византии… О храме Святой Софии. Ему долго не могли найти название... Нет, название было. Еще император Константин, став христианином, он все-таки не перестал быть императором. Римским императором. А римские императоры, им было важно, чтобы все религии… Как сказать? Вели себя хорошо. Не ссорились, не враждовали. Тихонько, медленно смешивались. Растворялись в одну жидкую государственную всерелигию. В один послушный теплый бульон. Константин принял христианство, но мысль об этом бульоне у него так и осталась. И он строит в Царьграде храм Софии. Почему Софии, а не посвященный Христу, Богородице или кому-нибудь из апостолов? Потому что хочет все примирить, все растворить. Сделать все по-римски. Он рассуждает: Софию-мудрость признают христиане. Ее признают и иудеи: Хухма, я правильно произношу?
– Хохмб.
– Да. Но ее, Софию, признают и язычники, вся их философия. Наконец, гностики. У гностиков София вообще на главном месте. И вот вчерашний язычник, сегодняшний христианин, а завтра – кто знает, что потребуется завтра? – император решает посвятить храм Софии. Чтобы всех ею примирить. Это его благочестивый расчет и политический в то же время. Иерусалимский храм был только для иудеев. Но он в руинах. Храм Святого Петра в Риме построен, но он только для христиан, и христиане требуют к тому же превращения в руины всех других, нехристианских храмов; тоже политический вопрос... И вот Константин в своей новой столице строит храм, который всех примирит. Да, храм христианский. Но название… Храм огромный, в Царьграде тогда столько христиан не набралось бы. Когда храм был построен, Константин будто бы сказал: “Вот я тебя посрамил, Соломоне”.
– Вы сказали, что ему не могли найти название…
– Ну, это уже гораздо позже, при Юстиниане. Он на месте храма Константина начал строить свой, новый. Строить начал, но не знал, кому посвятить. Снова Софии не хотел. Юстиниан был христианином, и родители его, и большинство подданных, так что римский бульон ему уже был не нужен. И вот храм строится, но уже не в честь Софии. Возводят его храмовые строители, каменщики, во главе их – стратиг. Наступает полдень, стратиг велит всем спуститься вниз, на обед. Строители спускаются. Моют под кувшином руки. Во дворе накрыт простой стол. С Босфора ветерок, хорошо, все садятся, “патер эмон”[14], и преломляют хлеб. На лесах в храме только сын Игнатия, первого каменщика. Он сторожит инструменты. Инструменты – огромная ценность, передаются по наследству. На каждом строительстве прежде закладки строили домик, куда на ночь складывались инструменты, там стража. Домик, кстати, назывался “ложа”, но это уже позже, это у французских каменщиков. И вот… О чем я говорил?
– О мальчике.
– Да. Сын Игнатия, первого зодчего. Сидит, ждет, когда вернутся с обеда и отец ему что-то принесет. Оливок, сыра. И тут кто-то его трогает за плечо.
– Разумеется, ангел.
– Погодите. Мальчик-то еще не знает об этом. Ему кажется, что перед ним просто юноша, “красивый лицем”. Может, из царских палат. И вот он говорит, этот юноша: “Чего ради не заканчивают дела Божия делающие его?” Мальчик отвечает, так, мол, и так, отошли на обед, скоро пожалуют. “Поди, позови их, ибо я ревную об исполнении дела”. – “Не могу оставить инструменты”. – “Иди, я посторожу, пока ты не вернешься. Мне от самой святой Софии, которая есть Слово Божие, Логос Кириос, велено пребывать здесь и хранить”.
– А как выглядел ангел?
– В белых одеждах, от одежд исходил огонь.
– Да… Думаю, так оно все и было. А когда каменщики вернулись, инструменты были те же самые или там уже лежали другие, более совершенные?
– Об этом отец мне ничего не рассказывал.
– Какой отец? Ваш? Вам об этом рассказывал отец?
Отец Кирилл молчал. Говорить сейчас об отце не хотелось.
– Он ссылался на какую-то книгу, забыл название.
– Это не имеет значения. А инструменты свои строители, может, нашли и те же самые. Усовершенствования были внесены в них позже. Например, через месяц. Кому-то пришла в голову идея… И инструмент был улучшен. Стал точнее, удобнее. Вот вам греческая София. Ремесло, “тэхнэ”. Техника. Всё – в пальцах.
Вздохнул. Глядит в окно. Дождь, ветки.
– А мой младший, Арончик, вчера простудился. Ночью бредил. Всю ночь.
Отец Кирилл подбирает слова, чтобы выразить сочувствие.
В голове сидит София. Юноша в белых одеждах.
– Я всегда боялся маленьких детей, – говорит Кондратьич в окно. – Если долго смотреть ребенку в глаза, становится жутко.
– От чего?
– “От чего” бывает “страшно”. А жутко – ни от чего.
– Для чего же вы завели детей?
– Как и все. Чтобы кто-то со мной возился, когда я одряхлею и начну ходить под себя. Выносил за мной горшки и говорил: “Папочка”. А потом – понимаете когда – пошел договорился с кантором, чтобы тот спел надо мной приличным баритоном, и с двумя шлемазлами, которые выроют мне мою последнюю лавочку.