Поклонение волхвов. Книга 2
Шрифт:
Стало темно, дождь задребезжал сильнее. Темная, сырая бездна. И Дух Божий... мерахефет.... Отец Кирилл прислонился к стене. Вспомнил, как подходил к отцу, когда того привезли со стройки. Лев Петрович мычал и показывал пальцем на рот.
– На чем мы остановились? – Кондратьич листал учебник.
– На Софии. Хохмй.
– Не нужно ставить их рядом. Греческое – от пальцев. София от “софос”, ремесленник. Того же корня, что и санскритское “дхвобос”, от “двхобо”, “прилаживать, приделывать”. Молоточком – тук-тук. Ин-стру-ментиком! Того же рода и латинское faber, homofaber, “человек умелый”. Софос – дхобос – фабер. Мастер, ремесленник! Такова арийская мудрость – всё в пальцах, в инструментах. Вы улыбаетесь?
– Вспомнил одного знакомого. Серафим Серый, может, слышали? Религиозный журналист с уклоном в теософию. Любил из санскрита ввернуть. Про арийство мог часами. В Мюнхене познакомились.
–
Зачем он вспомнил про Серого? Или все-таки – ревность?
– Так вы, ребе, считаете, что “софия” – арийское понятие?
Разговор сделался скучен, во рту назревал зевок.
Кондратьич говорит:
– В вашем “Послании Иакова” это тоже разделяется. Апостол Иаков еще не был отравлен грецизмами и думал по-арамейски. Он говорит о двух мудростях. О мудрости свыше, Софии Анотен, и земной, душевной, технической – Софии Психике. Кстати, и Кирилл ваш, апостол, который Русь крестил, это знал. Отчего он Софию то как “мудрость”, то как “премудрость” переводит? Не думали? А он знал. И еврейский знал, с хазарскими раввинами ходил спорить. Знал, что одна с неба, анотен, и в сердце вкладывается, а вторая – с душной земли угаром идет. Так и в “Книге Сияния” различают Верхнюю Колесницу и Нижнюю Колесницу... Вы что-то хотели сказать, батюшка?
Отец Кирилл держал конверт.
– Хотел прочесть вам одно письмо. Спросить, что вы по этому поводу думаете.
“Пишу тебе с Босфора. Не удивляйся, я уже здесь неделю. Здесь хорошо, в Италии было тоскливо. Хотя я работала как лошадь, но смогла продать только “Синего рабочего” и кое-что из графики. Второй раз приезжать в Италию было не нужно, только убила те впечатления, которые имела от первой поездки. Италия уже два века как провинция, все интересное, свежее – не здесь. Серафим сопровождал меня до Турина, всю дорогу ныл, прочел в здешнем университете лекцию о русской душе и сбежал к себе в Дорнах. Все его разговоры только о себе, что его преследуют какие-то силы и огненные девы. Особенно допекли его эти девы, закрывал на ночь окна в номере. При этом волчий аппетит, затаскал меня по дешевым ресторанам, создал теорию, что итальянская кухня астральнее баварской, в ней больше “частиц света”. Но после того как он уехал, стало совсем тоскливо. Ни с кем не общалась, кроме двух-трех социалистов. В номере холодно, схватила ангину, перешло на зубы. Мои социалисты собрали мне денег на дорогу в Россию, я вначале не брала. Они очень забавны, при встрече изображу в лицах. А в Италии ни одного приличного дантиста, картины не расходятся, мое тщеславие исколото мелкими иглами. Провела две медитации и внутренне покаялась. На корабле стало легче. Море, чайки, обостренное самосознание. Мне кажется, я духовно возросла за это время. Недавно попробовала темперу, получается неплохо, даже Серафим хвалил. Можно ли в Ташкенте найти хорошую темперу?
Теперь про мой Константинополь. Подплывая, вышла из каюты. Уже Мраморное, много-много островов. Волны необычного оттенка. Такая наступила радость. Подплыли ближе – купол Софии. Вспомнила, что ты, милый Кирус, про нее говорил. Вспомнила тебя, маму...” Вам неинтересно?
– Интересно! – отозвался Кондратьич.
– “Also[15], я здесь решила задержаться. Проживаю деньги, которые мне собрали мои милые социалисты. Живу в пансионате в Артнауткеё, питаюсь одним шоколадом, здесь это самое дешевое питание. Вид чудесный, Босфор, воздух. Я встаю в семь утра, пью здешний кофе с глиняным вкусом и бегу в город. На плече – этюдник, вызывающий всеобщее любопытство. Мужчин-художников здесь прорва, из всех стран, но женщина, кажется, я одна; когда пишу на пленэре, сразу народ. А уж когда заглядывают в этюд и вместо “раскрашенной фотографии” видят вихри красочных пятен и линий... Ничего, учитесь, мои милые турки, учитесь понимать новую живопись! Работаю главным образом в самом городе. Только один раз совершила вылазку на Принцевы острова. Ну, это – плохая Италия. Залезла-таки, поздравь, на самое высокое место, откуда море – как стена, устроилась под соснами и намазюкала кое-что... Исмаил очень хвалил (владелец магазина, где я покупаю краски и прочую “снедь”; интересуется современной живописью, расспрашивал о Матиссе, Боннаре; обещал помочь продать неск. картин – посмотрим...).
Но главное – была в Софии. Помнишь, сколько мы о ней говорили? Вначале, когда подходишь, здание кажется грудою мертвых черепах. Входишь в притвор – сыро, темно. Но уже какая-то волна поднимается... Глаз привыкает к потемкам, тело – к холоду. И входишь в сам храм. Вошла и сразу потеряла себя. Исчезла, улетела куда-то. Растворилась. Это не храм, поверишь? Это – огромный город, но город идеальный. Разлетаются по обе стороны колонны, колонны; сумрак теплеет, переходит в розовую, оливковую гамму. В середине – царство воздуха: дышишь... Надо всем – купол на лучах. Поднялась по каменному серпантину на второй ярус. Снова купол. Снова подумала о тебе. Поглядела на место, где прежде София была изображена в виде ангела...
Ходила потом по улицам – пустая, рассеянная, задевала всех этюдником. Какой-то добрый француз купил мне гранатового сока. Пока глотала эту кислятину, решила вернуться. В Россию. Без промедления! Денег, правда, нет совсем. Поститься начала еще с Италии. После разлуки с баварскими колбасками выпадаю из всех своих вещей. Но денег пока не присылай – надеюсь продать неск. пейзажей, Исмаил-бей обещал помочь. Впрочем, тут никому нельзя верить, все говорят одно, делают другое, точнее, ничего не делают, только пьют свой кофе и заговаривают зубы иностранцам; так что вышли на всякий случай. Мне ведь еще нужно доползти до Москвы. Не хочу явиться к своим бедной родственницей. Надо купить им здесь подарков, какой-нибудь вышивки. Таня обожает платки, вот и куплю ей платок, уже присмотрела. Нет, деньги у меня будут – Серафим предлагал высылать ему мои дорожные впечатления, он их опубликует в своем “Голосе Логоса”, это такой зверинец из его истеричек, он там даже печатает Мансурову, которая пишет ему ученые письма о Фейербахе. Но платят за статьи хорошо – Серафим заморочил своими “упанишадами” голову очередному еврейскому банкиру, что тот, банкир, был в предыдущей жизни кшатрием. Так что денег присылать не надо, разве что совсем немного. Хотела приехать к тебе к Пасхе, боюсь, не успею – задумала еще здесь несколько пейзажей, хотя уже одурела от шоколада и рвусь домой. Кстати, Серафим говорил, что в этом году особенная Пасха, совпадающая с Благовещением. Серафим и его тетки ожидают всемирной катастрофы. Мне это напомнило весь этот шум вокруг кометы Галлея, о котором я тебе сообщала. Конец света теперь в большой моде. Не выходит газеты, чтобы не написали, что родился двухголовый ягненок или что на Солнце явились пятна в виде японского иероглифа, который сами японцы не могут прочесть...”
Отец Кирилл оторвался от письма. Дождь закончился; в чае жужжала пчела.
– Это ваша сестра?
– Это моя супруга Марфа. – Отец Кирилл убрал конверт.
– Простите, я не знал... – Кондратьич приподнялся.
– Это вы простите, что наскучил вам этим... семейным чтением.
– Что вы...
– Вскоре после свадьбы она заболела плевритом, он перешел в туберкулез, она уехала лечиться в Германию, в Шварцвальд. Я не мог ехать с ней, мне нужно было сюда, потом собирался в Японию.
– Все эти годы она лечилась?
Отец Кирилл молчал.
– Вы спрашивали мое мнение...
– Прочитал вам ради того отрывка, о Софии. Мы просто говорили об этом.
Кондратьич вздохнул:
– Да. Чудесный отрывок. “Купол на лучах”... Она едет к вам сюда, да?
Отец Кирилл неуверенно кивнул.
В дверь стучали.
В комнату ворвался Ego, скидывая на ходу мокрый плащ и поправляя фиалки в петлице.
– Батюшка, благословите... А, и вы тут, почтеннейший Маймонид! Как ваши дела, как детки, как философский камень? Не обнаружили? А у меня, представьте, недавно обнаружили – угадайте... в почках... Промучился целую ночь – можно сказать, сделался от этого философом.
– Перестаньте, мсье Кошкин, – поморщился Кондратьич. – Оставьте это вашему Бурбонскому.
– Кстати! О Бурбонском. Вы слышали, какое предложение ему сделал наш князь? Город только это и обсуждает.
– Прошлый раз вы говорили, что все обсуждают новый наряд пани Левергер, дай Бог ей здоровья.
– Наряд? А, этот...– Ego обвел пальцем на груди декольте. – Ну, это уже дела давно минувших дней. Согласитесь, без нарядов Матильды Петровны жизнь в Ташкенте была бы пресной... Чудесные булки! – Замолчал, набив щеки.
Кондратьич зажал учебник под мышкой.
– Я, пожалуй, пойду. Не нужно... – остановил руку отца Кирилла с ассигнацией. – Сегодня урока не было.
– Вы пришли в такой дождь, оставили больного сына... – Отец Кирилл пытался вложить бумажку в карман Кондратьича, хотя тот был в его, отца Кирилла, халате.
– Арончику утром было лучше. А дождь... Дождь – это хорошо. – Прикрыл глаза. – Когда придет Спаситель, тоже будет дождь, “гешем”... “Он сойдет, как дождь на скошенный луг”. А в праздник Суккот устраивалось шествие с “тафилат ха-гешем”, молитвой о дожде. Народ во главе с первосвященником обходит алтарь во дворе храма. Каждый из шествующих держал в руках ветви пальмы, “капот темарим”, и речной вербы и потряхивал ими... – Кондратьич сжал что-то невидимое и потряс перед собой. – Словно ветви пальм и верб дрожали под ливнем, и все восклицали: “Хосана! Хосана!”... Ну, я пошел. Рахмат![16]