Покров
Шрифт:
Всю жизнь этот свет горел по вечерам в любом городе, где ему приходилось бывать. Странное чувство собиралось и накапливалось во всех выпуклых от внутреннего света окнах, и память тянулась туда, где он впервые увидел холодный чужой свет.
Он шел в самой гуще людей, поваливших вдруг в одном направлении, и только прижавшись к ограде, ему удалось выйти из потока, он остановился и стал смотреть на светофор, который отмеривал людей и машины порциями. Казалось, стоит только и ему перейти улицу, и уже он не вернется, на той стороне не было возможности ни остановиться, ни повернуть назад. Светофор вспыхивал все ярче, и лица людей по-разному отсвечивали.
И когда он уже решил сдвинуться с места, чтобы просто идти туда, где
Потом сестра долго говорила с шофером, показывая свой билет и доставая деньги из сумочки, и, когда уже автобус тронулся, загорелись большие буквы на вокзале, словно ждали этого давно.
Автобус громко гудел в вечернем воздухе, трепыхалась на ветру занавеска, и слева скользило над горизонтом красное большое солнце. Дорога назад оказалась совсем короткой, он все время, которое пронеслось в одну минуту, ощущал, как деревенеет от высыхающих слез лицо.
В деревне они остановились прямо на шоссе, не заезжая к станции, – было уже поздно. Когда прошли мимо магазина и вышли на дорогу, что шла к багровому горизонту, он попросил сестру: «Иди вперед одна, я отстану. И не рассказывай дома обо мне, а то у меня сегодня день рождения». Она засмеялась и пошла быстрее, часто оглядываясь.
Он шел медленно, думал, что надо бы прибежать домой первым – «вечером вернемся» – вспомнились слова, но сил не было, он только представлял, что обгоняет сестру, прямо перед ним открывается красное небо, все не затухающее за пропавшим солнцем.
Сестра, впрочем, все рассказала. И дядя, казавшийся главнее всех из-за своего громкого голоса, смеялся за столом: «С возвращением, путешественник», – все тоже улыбались, и только мать смотрела смущенно, словно при ней его хвалили непривычными, незаслуженными словами. А он, хотя и хотел пройти быстрее через эту комнату, заполненную людьми, боялся, что за ним пойдет мать и там, в спальне, он расплачется и не сможет уже больше выйти.
«Ну, а мороженого ты хоть поел?» – спросил дядя, и, когда в ответ он, сжав губы, кивнул головой, все громко засмеялись, и этот смех превратил весь день в мягко переходящие друг в друга картинки, и даже его поездка, все еще пугающая своей непонятностью, вдруг стала обычной, поместившейся в бесконечности прошедшего дня.
Он часто потом вспоминал ту минуту, когда сказал в кассе: «Два билета до города». И все, что было до и после этих слов, смотрело сквозь них друг на друга, вглядываясь в свое отражение, замечая с годами все большее и большее несовпадение.
Это несовпадение на годы растянет томительную тревогу раздвоенности и ощущения, что обычная его жизнь проходит рядом, не соединяясь с чувствами.
Но пройдет время, и он обнаружит в себе странную потребность повторения всего, что было до той границы, которую он так и назовет – день рождения, – когда впервые уехал из дома. В воспоминаниях изменятся лица людей, их слова, время подчинится новым законам, и в этом не будет ни обмана, ни искажения.
Даже забытые события и дела окажутся словами – их оживление лишь поможет неподвижному и напряженному вглядыванию в темную поверхность воды, в которой, наконец, он увидит отражение покрова, сотканного
Часть вторая
ЗАБЫТЫЕ ДЕЛА
1
Дед умер осенью, в последние теплые дни, и за год до этого, словно почувствовав начало последнего годового круга, стал каждый день просиживать у окна спальни, глядя на улицу. Вставили двойные рамы, и застывший между стеклами воздух не пропускал ни звуков, ни приносимых раньше этими звуками быстрых, вспыхивающих на мгновение чувств – неподвижный взгляд уже из памяти извлекал привычное сопровождение: моросящий дождь собирался в крупные капли на ветках, и капли падали с шелестящим звуком, почти неразличимым, если даже стоять под самыми каплями; за идущим по тропинке человеком возникали двойные шлепки сапог по грязи, хотя и не видно было, во что человек обут, – скрывал невысокий плотный забор. Какая-нибудь птица случайно залетала сюда и, посидев на ветке, оставляла ее качающейся долго и одинаково. И хотя эти движения были беззвучными, свежесть встревоженного воздуха притягивала взгляд, словно в том месте должно было вот-вот появиться что-то живое, сотканное из роящихся, как во сне, чувств.
Само собой получилось, что никто не мешал деду – старуха с самого утра суетилась на кухне, сын с невесткой были на работе, а если и случалось им быть дома, то соседняя со спальней комната оказывалась пустой, и комната эта напоминала пространство между рамами – воздух в ней был такой же неподвижный. И когда все же открывались и закрывались двери в доме и слышались шаги, то чувствовалось, что звуки эти приглушены, в них вздрагивало, обнаруживая себя, желание тишины и покоя.
Тихое прикосновение осторожной руки к двери с одинаковым привычным скрипом пролетало через комнату и вызывало у деда одно и то же чувство – неудержимое, уплывающее знание о своей болезни. Иногда дед выходил на улицу – останавливался и смотрел на окно, и казалось, что наталкивается на свой же взгляд изнутри, из спальни, – так встречались его собственные взгляды через двойное стекло.
То, что его выписали из больницы из-за бессмысленности лечения, было понятно давно. Об этом он не говорил ни с кем, и с ним об этом не говорили – только тишина, поддерживаемая старательно в доме, подтверждала страшную и чужую навсегда догадку.
Он не боялся, а томительно прислушивался к себе, и вот начались, пошли один за другим дни, проживаемые впервые в ясной, звенящей тоске. В каждую минуту стремилось поместиться так много из прошлой жизни, что ни словам, ни воспоминаниям не хватало места. Несколько раз он пытался заговорить с сыном, но и в словах, и в молчаливых глазах сына было все то же значение, и нельзя было ни говорить, ни даже молчать под таким взглядом. Легче всего было сидеть у окна – медленно текущее время почти не замечалось, и все виденное, привычное до каждой черточки на стволах деревьев, черных точек на стекле, с каждым днем тяжелело от чувств, прилетающих из прошлого.
Однажды, уронив голову на руки, он увидел кого-то в темноте закрытых глаз – и очнулся, подняв голову. Стало вдруг легко и ясно на душе – и он понял, что придумал для себя новое, и открывание ящика стола, поиски там тетради и ручки были уже обыкновенным исполнением только что вспыхнувшего, еще неясного до конца желания.
Наверное, при этом дед даже оглянулся на дверь, радуясь, что никто, кроме него, не знает, чем он будет сейчас заниматься.
На первой странице дед поставил число, думая, что ручку придется долго расписывать, и, оставив на потом надпись на обложке, написал первые слова, ни над одним из которых даже не подумал – они сами легли на странном, округлом, как все верхние строчки, почерке: «Я приехал в М., представляющий собой город с деревянными тротуарами, спасающими пешехода от непролазной грязи. Одинаковые заборы доказывали общее в нравах местных жителей».