Политическая наука №3 / 2017. Советские политические традиции глазами современных исследователей
Шрифт:
1987–1988 гг. можно считать решающими для судьбы СССР в том смысле, что в этот период были одновременно активированы несколько мощных механизмов ее разрушения: ликвидация идеологической монополии и цензуры; ослабление внутреннего единства КПСС и появление возможностей прихода в структуры власти людей, позиционирующих себя в качестве оппонентов режима; эрозия плановой экономики; подъем сепаратизма в ряде союзных республик и использование его активистами легальных способов борьбы за национальное самоопределение и независимость. Происходило взаимное усилие этих разрушительных процессов; нагрузки на систему возрастали с каждым месяцем. В то же время количество людей, социальных слоев и элитарных групп, продолжающих связывать свою судьбу со старым режимом, начало быстро сокращаться. И, напротив, множились ряды тех, кто в силу различных мотиваций – нравственных, идеологических, карьерных, националистических или материальных, – был заинтересован
В данной статье не затрагиваются другие исторические развилки, предшествовавшие крушению СССР [подробнее см.: Ефременко, 2015]. Однако хотелось бы подчеркнуть, что социальная и политическая динамика эпохи перестройки в целом соответствует логике наступления ситуации, критической для состояния системы. Реконструкция таких критических моментов (critical junctures) осуществлена в классическом исследовании Р. и Д. Кольеров, анализировавших соответствующие ситуации в истории восьми латиноамериканских стран, когда на местную политическую арену выдвинулось рабочее движение [Collier R.B., Collier D., 1991]. Согласно Кольерам, для развития «критического момента» должны сложиться определенные условия, затем возникает кризис, после которого остается некое наследие (в том числе институциональное), оказывающее влияние на протяжении достаточно длительного времени. С наступлением критических моментов обычно связано существенное расширение диапазона возможностей для действий индивидуальных или коллективных акторов, тогда как роль структур при этом существенно ослабевает. Так произошло и в эпоху перестройки: ослабление жесткой иерархической структуры (партийно-советской вертикали) создало условия для выхода на политическую арену новых акторов. Но этой констатации, разумеется, недостаточно.
Партийно-советская иерархия представляла собой каркас режима, но система в целом к ней не сводилась. Советская система была пронизана множеством неформальных сетевых взаимодействий, обеспечивавших циркуляцию и перераспределение ресурсов. Эти взаимодействия в конечном счете трансформировали сущность системы, адаптировали официальные идеологические установки и репрессивные практики к жизненным реалиям позднего советизма [Ledeneva, 1998; Афанасьев, 2000; Клямкин, Тимофеев, 2000]. Расхождение между официальной, идеологически санкционированной иерархией власти и формированием структур сетевых взаимодействий находило проявление в самых различных сферах – от «двойной морали» до «теневой» экономической активности. В условиях приближающегося обвала партийно-советской иерархии некоторые из этих сетей только усиливались, примером чему может служить бурное развитие кооперативов при одновременной деградации госсектора.
Принятый в 1988 г. Закон «О кооперации» нередко относят к числу наиболее решительных шагов периода перестройки в сторону рыночной экономики. Однако рамочные условия для развития этой формы предпринимательства определялись не только и даже не столько данным законом, сколько ранее принятым решением о прогрессивном налогообложении кооперативов. Статистические данные о росте кооперативного движения в последние годы перестройки, безусловно, впечатляют: на 1 января 1988 г. в СССР действовало 13,9 тыс. кооперативов, а на 1 января 1990 г. – 193 тыс.; объем продукции в годовом исчислении в ценах тех лет вырос с 350 млн до 40,4 млрд руб.; в объеме ВНП доля кооперативов в 1988 г. составляла менее 1%, а в 1989 г. – уже 4,4% [Трудный поворот к рынку, 1990, с. 184]. Но необходимо учитывать, что 80% кооперативов были созданы при государственных предприятиях и фактически служили легальным каналом вывода ресурсов этих предприятий.
Экспансия кооперативов как никакая другая экономическая мера горбачевского руководства способствовала разложению плановой модели экономики. В этом смысле данные о росте объема продукции кооперативов коррелируют с показателями спада производства в госсекторе, разумеется, с поправкой на схемы «оптимизации» налоговой нагрузки за счет сокрытия прибыли кооперативов. Уход от налогов, доступ к дефицитным фондам снабжения, реализация через кооперативы сбыта продукции госпредприятий становились возможными благодаря формированию коррупционного симбиоза между кооператорами, менеджментом госпредприятий, местной партийно-государственной номенклатурой, чиновниками отраслевых министерств, представителями правоохранительных органов и криминальными структурами. По сути, в нерыночной системе появилось множество квазирыночных акторов, которые начали использовать ее прорехи и законодательные лакуны для получения максимальной прибыли. Сети этих акторов процветали на разложении старой, иерархически организованной командно-административной системы, но для становления новой, рыночной системы давали минимум – в лучшем случае стартовый капитал, специфический
Вопрос об институциональном наследии «критического периода», увенчавшего политические и экономические преобразования Михаила Горбачева, представляется чрезвычайно важным и интересным. К числу формальных институтов, которые унаследовала от позднего СССР постсоветская Россия, относятся возрожденная многопартийность и альтернативные выборы. Но ничуть не меньшее значение имели институты неформальные, питательной средой для которых стали сетевые взаимодействия. Дуглас Норт указывает на возможность благоприятного сочетания формальных и неформальных институтов, обеспечивающего оптимальные условия для эволюционных изменений [Норт, 1997, с. 117]. К сожалению, конец перестройки как critical juncture далеко не способствовал складыванию такой идеальной констелляции формальных и неформальных институтов. Непоследовательность и общее запаздывание институционального строительства привели к тому, что после падения коммунистического режима и распада СССР неформальные институты выступили преимущественно в роли механизмов, корректирующих действие институтов формальных.
Катастрофа советской системы не завершилась ни в Беловежской Пуще, ни морозным вечером 25 декабря 1991 г., когда с кремлевского флагштока был спущен красный флаг. Гайдаровские реформы также нельзя рассматривать как преобразования, начатые с чистого листа. В них, помимо явных и скрытых намерений реформаторов, необходимо видеть и динамику финальных этапов схлопывания советизма, и даже попытку институционализации субпродуктов системного распада [см.: Kotkin, 2008, p. 113–169]. В то же время интерпретация постсоветской социально-политической динамики в диапазоне «революция – контрреволюция» представляется довольно проблематичной. Например, в трактовке В.Б. Пастухова акцентируется контраст между ельцинской и путинской эпохами:
«То, что мы называем “лихими 90-ми”, было временем революционной ломки всех сложившихся отношений и стереотипов, насильственного перераспределения имущества и власти. В конце концов, из хаоса стал проступать “новый порядок”, который во многом, к несчастью, напоминал порядок старый, поскольку никаких видимых культурных подвижек в обществе за это время не произошло. В 2003–2004 гг. Россию накрыла первая контрреволюционная волна, которая попыталась ввести “революционное наследие” 1990-х в определенные рамки. Она носила преимущественно антиолигархический характер, частью уничтожив, частью поставив под контроль государства элиту, рожденную горбачевско-ельцинской революцией. Возникшее из этой контрреволюции государство осталось, тем не менее, насильственным по своей природе и целям» [Пастухов, 2011, с. 18].
По убеждению автора, для России и большинства постсоветских стран исторический смысл эпохи 1990-х годов по преимуществу заключался не в строительстве новой государственности, рыночно-демократическом транзите, становлении гражданского общества, а в исчерпании динамики распада и «обживании» руин советской системы. Богато насыщенный событиями, первый этап постсоветской истории оказался довольно беден в смысле оригинального внутреннего содержания. Стратегический замысел преобразований 1990-х годов, который сами реформаторы характеризовали как «обмен власти на собственность» и «выкуп России у номенклатуры» [Гайдар, 1995, с. 103], трудно считать чем-то принципиально новым по сравнению с объективной направленностью экономической политики горбачевского руководства периода 1988–1991 гг. На деле состоялся не обмен, а модификация в рыночных условиях дуалистического единства «власти / собственности» и производного от него социального порядка. Даже изменения в составе элиты дают основания говорить, скорее, о континууме или эволюционной трансформации, но никак не о революционной смене правящего слоя.
У либеральных реформаторов, безусловно, было намерение радикально преобразовать само общество, но сделать это они стремились при помощи «невидимой руки рынка». Для этого государству требовалось «уйти» из сферы экономики, а также по возможности сократить свою «сферу ответственности» за социальное обеспечение. В результате российское общество оставалось без традиционной опеки со стороны государства на протяжении большей части 1990-х годов. Задача целенаправленного институционального строительства так и не была переведена в практическую плоскость; предполагалось, что новая институциональная среда сформируется вследствие мер по разгосударствлению экономики. В то же время, несмотря на внешне инновационные формы «ухода» государства из экономики (ваучеризация, чуть позднее – залоговые аукционы), фактически этот процесс осуществлялся с использованием традиционной машинерии, обеспечивающей перераспределение командных позиций внутри системы «власть-собственность».