Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Я бегом дунул к площади Соллипласс, но у последнего поворота притормозил и прошёл оставшиеся метры, никуда не торопясь. Педер с Вивиан уже ждали под деревом. Спешить мне было некуда. Я подобрал пару листьев и пристально изучил красивый узор прожилок на зелёном полотне. Те двое подошли ко мне. — У Барнума времени сегодня навалом, — сказал Педер. Я бережно выпустил листья из рук. — Они в Дворцовом парке, — сказал я. — А ты откуда знаешь? — Я пожал плечами: — Понтус сказал. — Вивиан свесила голову набок. У неё была привычка делать так, наклонять голову, когда она слышала что-то ей непонятное, точно это могло помочь. У неё вокруг глаз тянулся красный ободок, который она постаралась затереть. Может, она не спала всю ночь? Может, дочитывала маме роман? — Понтус? — переспросила она негромко. — Главный герой фильма. Я встретил его на Санктхансхауген. — Педер подошёл на шаг ближе. — Правда? — Ещё б не правда! — Педер быстро замахал руками. — Ну и как он? — Я задумался и думал долго. Педер вот-вот готов был взвиться. — Понтус голодный, — ответил я. И мы втроём пошагали в Дворцовый парк. Там ничего не происходило. Король Улав был, правда, дома. Возможно, ему предписано не подходить сегодня к окнам. Эти мысли не оставляли меня. Сколько и чего требуется, чтобы мы поверили в то, что видим? Понтус говорит по-шведски, оттого что ещё не упразднена уния со Швецией? И сколько мы на самом деле видим? А если над городом пролетит самолёт, то придётся всё переснимать? Я сформулировал так: сколько надо врать, пока люди не примут всё за чистую монету? — И я голодный, — сказал Педер. И неторопливо пошёл в сторону киоска у Национального театра. С лета он снова успел потолстеть. Его одышливое дыхание долетало даже до нас. Вивиан улыбнулась и собралась сказать что-то, но передумала. Мы сидели в листьях за самым широким деревом, чтобы гвардейцы не погнали. Вивиан молчала. Оттого, что я смотрел на неё так долго, она сделалась почти прозрачной, словно её кожа — вода, в которую я могу погрузиться. Мне невзначай вспомнилось, как она говорила, что родилась от аварии. — Что такое? — спросила Вивиан. — Ничего, — шепнул я и хотел было придвинуться поближе, но она посторонилась и достала что-то из сумки. И протянула это мне. «Голод» Гамсуна, этой сволочи. — Можешь взять. — А ты сама прочитала? — Вивиан кивнула. — Большое спасибо, — сказал я. Потом пролистнул несколько страниц. Никакого Понтуса. — И чем кончается? — спросил я. — Главный герой уезжает из города. — Но он потом вернётся? — уточнил я. — Не знаю. Об этом ничего не говорится. — Звучит как очень грустная развязка, — сказал я. Вивиан посмотрела на меня: — Ты думаешь? — Но ответить на этот вопрос я не успел, потому что вернулся Педер, провизии он накупил, как на длительную осаду, не забыв помимо полного ассортимента шоколадной фабрики «Фрейя» прихватить мучного, а также мятных пастилок, основной пищи Вивиан, несмотря на это не полневшей. — Вероятность того, что случится одно из двух событий, есть вероятность одного события плюс вероятность другого, — сказал Педер и кинул на листву три плитки «Твиста». — Иначе говоря, что мы выбираем: голод или шоколад? — Мы выбрали последнее. И кто-то исподтишка сфотографировал нас, потому что несколько лет спустя я наткнулся в «Кто. Что. Где» на фотографию троих молодых людей, в которых память постепенно опознала нас, хотя выглядим мы так, будто балуемся отнюдь не шоколадом, а кое-чем запретным. Подпись под фотографией гласила: С таких сейшнов началось превращение Дворцового парка в злачное наркоманское место, куда стекалась молодёжь, протестующая, выражаясь их языком, против пляски смерти вокруг пластмассового бога и золотого тельца. И смех и слёзы, — но я понял тогда с некоторой печалью, что видящее око само решает, что ему увидеть, оно крутит миром и всё, что ты видишь или увидишь, имеет и обратное действие.

Они появились под сумерки — Понтус, маэстро и вся братия, — в полусвете, который стоит и колеблется, с тяжёлым сердцем расставаясь с ещё одним днём месяца, вслед за коим туман с фьорда затопит улицы и сгладит расстояния и углы. Солнце оседало красной тенью между деревьев. Блестели листья, тихо елозившие вдоль по всему пригорку. Киношники стали табором за караулкой гвардейцев. Мы подошли поближе. На площадке царила беспорядочная суета. Все куда-то бежали. Возможно, их поджимало время. Малокровную даму в шубке напудрили, отчего она стала ещё бледнее. Понтус сел на скамейку, которую ему притащили. Она была неотличимо похожа на ту из Санктхансхауген. Зажгли свет. Специальная машинка стала сдувать листья в сторону Понтуса. Я загадал, чтобы разметало весь сценарий, а я бы подобрал его и вернул режиссёру, не забыв разложить по порядку. Я помахал Понтусу, привлекая его внимание, но он не заметил меня. Он что-то писал на клочке бумаги, отгородясь от мира. Я сразу понял, что мечтаю быть похожим на него. Педер взял меня за руку. — Скажи ему, что твоя бабушка была известной актрисой, — прошептал он. — Понтусу? — Режиссёру, чучело! Это он всё решает. — Что решает? — Всё, Барнум! — Режиссёр махал руками с видом дирижёра, которому не удаётся добиться от оркестра слаженной игры. Наконец он сел на стул и скрестил руки. Я подумал о Пра, не оставшейся ни в одном фильме. — Актрисой была прабабушка, — шёпотом поправил я. — Всё одно. Скажи. — Педер пихнул меня в спину. Мне кажется, Вивиан тоже толкнула меня, несильно. Я набрал воздуха и пошёл к режиссёру. Когда я вырос перед ним, он взвился от злости. — Нет, мы когда-нибудь отделаемся от этих мальчишек? — завопил он. Я глубоко поклонился: — Моя прабабушка была известной актрисой в Дании. — Режиссёр посмотрел на меня одним глазом: — Вот оно что. Твоя бабушка была датской актрисой. А как её звали? — Я назвал имя Пра. Он помотал головой: — Не знаю, к сожалению. Это ещё до меня было. — Режиссёр снова углубился в свой сценарий. Я стоял как истукан: не знал, как мне быть, да и ходить по палой листве удовольствия мало. Так прошло какое-то время. Режиссёр поднял глаза от сценария и снял очки. — Сколько с тобой? — Нас трое, — ответил я. Режиссёр развёл руками: — Ну ладно. Раз от вас не отделаться, проще вас задействовать. — Он встал, подошёл к двум женщинам, одна из которых утром гримировала Понтуса, и поговорил с ними. А о том, что последовало за этим, я вынужден рассказывать чуть слышно, потому что год спустя, когда мы пришли в кинотеатр «Сага» на премьеру фильма, мы испытали безмерное разочарование, хуже того, к чувству, что нас надули, примешивалось вовсе нестерпимое ощущение позора, так что я прошепчу одними губами: нас взяли в статисты. Нарядили в старинную одежду, широкие штаны, которые щекотали бёдра, слишком большие ботинки и тужурки, застёгивающиеся на большее число пуговиц, чем у нас пальцев. — У тебя красивые кудри, — шепнула гримёрша и начесала их чуть пышнее, чем надо. Вивиан досталось длинное шуршащее платье, тяжёлое пальто и высокие сапожки.

Из нас получилась та ещё компашка. Год оказался 1890-й. Город — Кристианией. А мы возвращались домой от тёти с дядей, живущих на улице Вергеланна, и шли через Дворцовый парк. — Вы братья с сестрой, — объяснил режиссёр. — Это странно немного, — возразил Педер. — Почему странно? — Педер встал рядом со мной и притянул Вивиан поближе. — Мы разве похожи на одну семью? — Режиссёр тяжело вздохнул: — В прошлом веке семьи выглядели как раз так, — пояснил он. — А теперь марш к воде и играйте как ни в чём не бывало. Только не смейте поворачиваться! Понятно? — Мы кивнули. — Нам надо думать о чём-то специальном? — спросил я. Режиссёр долго не отводил от меня глаз. — Думать? — Да. Думать нам о чём? — Подошёл Понтус. — О Барнум, мы стали коллегами? — Похоже на то, — признался я. Понтус рассмеялся, показывая жёлтые зубы и ямочку на щеке. — Я подскажу, о чём вам надо думать. О бутербродах, которые вы съедите, когда вернётесь домой. С индейкой. Ветчиной. Мясом. Колбасой. Жирным майонезом. О шоколаде со сливками. — Режиссёр прервал его: — Довольно, Оскар. Для раздумий им хватит. — И вот мы уже снимаемся в кино. Мы спустились к чёрному пруду, по которому плавали утки, а у нас за спиной продолжились съёмки. Мы не оборачивались. И не сказали ни слова. Не знаю, о чём думали Педер с Вивиан, но лично я прикидывал, как бы я это описал. Во-первых, мы не были бы братьями с сестрой. Нет, лучше б мы были тремя друзьями, возвращавшимися с вечеринки или бала, точно — с бала, мы с Педером оба влюблены в Вивиан, и теперь в программе вечера окончательное выяснение отношений — он или я. Но тут Вивиан падает в пруд, в самом глубоком месте, плавать она не умеет, вода в такое время года ледяная, и её тянет под воду. Приходится нам с Педером на пару спасать её, мы бросаемся в воду и вытаскиваем её на берег. Но поздно. Она не вынесла пережитого и умирает на наших беспомощных и бесполезных руках. — Думаю, мы отошли уже достаточно далеко, — шепчет Педер, когда мы доходим аж до Парквейен. Тогда мы наконец оборачиваемся, режиссёр стоит как тень в круге прожектора и машет нам рукой. Мы бегом бросаемся назад. — Превосходно, — сказал он. — А не надо повторить? — предложил я. — Не надо. Всё отлично. — Мы переоделись в своё и получили по пять крон каждый. Нам заплатили! Мы пошли восвояси той же дорогой, к пруду, только теперь карманы нам оттягивал гонорар за участие в съёмках фильма, каждому по пятёрке, всего пятнадцать крон. — Это надо отпраздновать! — закричал Педер. — Давайте напьёмся! — Утки поднялись в воздух, взмахнув тяжёлыми, разбрызгивающими капли крыльями. — Давайте! — откликнулся я. И мы действительно напились как сапожники, особенно Педер, не говоря уж обо мне. — Барнума развозит быстрее всех, потому что он со стопку ростом, — любил говорить Педер. На что я отвечал, что таким тушам всё как слону дробина. Потом мы ещё добавили. Мы пошли в «Марки Миила, покупка и продажа», где опустошили холодильник в задней комнате, там нашлось даже шампанское обмывать особо выдающиеся сделки, так что, возможно, отец с папой Педера выпили шампанского в тот день, когда письмо прадедушки перешло из рук в руки. По крайней мере, мы от шампанского не удержались. Наоборот, мы откупорили его с грохотом и стали пить пенистый, с щекочущими пузырьками сок прямо из горлышка в честь более чем знаменательного события: мы снялись в кино, в фильме «Голод». Так мы просидели остаток вечера, в тесной задней комнатёнке, в застоялом запахе старых писем, чокаясь шампанским, «Кампари» и колой. Вивиан не пьянеет, потому что она красавица, сказал бы Педер. А я вновь испытал то же состояние опьянения, пережитое мной на Ильярне, хотя впервые я прочувствовал хмельной дурман в маминой спальне: если там вдохнуть поглубже, на языке появляется приторный, тёмный вкус «Малаги». Так мы коротали время. А затем меня повело, сперва медленно, но потом словно нажали кнопку «пуск», и что странно — большую часть меня затопила тень, но в другой части тут же зажёгся свет, причём я не догадывался о наличии этого закутка, а между тем в нём я был кум королю, здесь, пока не потухнет свет, эталоном меры служила линейка Барнума, тень моя была здесь длинная и ловкая, идеи рождались одна за другой, они толкались в голове, а я был повелителем. Я вытащил тетрадку и написал на чистой странице: «Откормка». Это был мой новый замысел, хотя прошло много лет, прежде чем я довёл его до ума и выиграл на киностудии «Норскфильм» большой конкурс сценариев. Но начал я тогда. — Что там у тебя? — спросил Педер. Я пролистал к началу, к лилипутскому городочку. — Написал вот, — ответил я. — Написал? Сам? — Я поднялся на ноги. Стоял я, правда, нетвёрдо, раскачивался на полу так же, как мысли шатались в моей голове. — Да, — выговорил я громко. — Я начал писать! — Педер захлопал в ладоши: — Читай, Барнум, читай своё произведение! — И я прочёл им начало моего самого первого в жизни сочинения, не считая школьных, но их я в расчёт не принимаю. Когда я закончил, Вивиан улыбнулась, но Педер хранил молчание, лишь откупорил ещё бутылку пива. — Здорово, — сказала Вивиан и одарила меня поцелуйчиком в щёку. Я попробовал удержать её, да не сумел. Неправда, что она не пьянеет потому, что такая красавица. Не набиралась допьяну она по той причине, что не пила. Что и способствовало, видимо, её красоте. — Какая ты красивая, — сказал я и плюхнулся на диван. — Не дури, — одёрнула меня Вивиан. Я посмотрел на неё и теперь только заметил, что она в парике, а лицо белое от слоя грима. — Правда! Сегодня я буду писать про тебя. — Педер спросил нетерпеливо: — А дальше что? История не может закончиться так, да? — Я задумался. Я чувствовал себя в ударе. Дело катилось как по маслу. Сам я был колесом. — Его сажают в тюрьму! — закричал я. — А там всё гигантское, в разы его больше, точно как в городочке всё было ему по пояс. Из самого высокого человека в мире он теперь превращается в самого мелкого. И только цветы, которые он спрятал, напоминают ему о городочке. — Я смолк, какое-то время было тихо. — Мне понравился ход с цветами, — прошептала Вивиан. Педер встал: — И в чём смысл? — Вивиан засмеялась: — Ты можешь сосчитать, сколько истрачено слов, — сказала она. Я тоже засмеялся и подхватил: — Именно! Ты можешь посчитать все слова, которые я написал. Посмотрим, поймёшь ли ты их! — Педер подошёл ко мне поближе: — Барнум, а сам-то ты понимаешь? — Я помотал головой, довольно опрометчиво. — Понятия не имею, — признался я. До дома меня довёл Педер. Когда я пришёл в себя в следующий раз, я сидел в передней перед ходиками. Они не шли. Монеток в ящике под ними не было. Время оказалось на мели. Ещё передо мной стояла мама. В отличие от часов она была вся в движении, словно пыталась удержать равновесие с помощью одних пальцев. За ней, сбоку от оцепеневших часов, опиралась на палку Болетта, и мне показалось, что в нашей комнате завозился Фред. Кто-то засмеялся. Пустяки, это я сам. Мама заплакала. — Звонил директор школы, — сказала она. — Да что ты! И чего говорил? — Мама перестала плакать и схватилась за мой ранец. — Барнум, у тебя ещё есть шанс! Сказать нам правду! — Правду? — Чем ты сегодня занимался? Потому что школу ты прогулял! — Я задумался. Теперь я не рассекал плавно, а увязал и заваливался то на один бок, то на другой. Из отличного круглого колеса я превратился в погнутое, с восьмёркой, которое, кренясь и вылетая за флажки, катится по горке полной ёжиков. — Я писал, — прошептал я тихо. — Писал? — Да. А потом начались съёмки. Ты что, не веришь мне? — На это мама рассердилась. Она открыла ранец и запустила в него свои дрожащие от ярости руки. — Директор устал от твоих бесконечных прогулов! — кричала она, роясь в моих вещах. — Тебя не допустят до экзаменов, если ты не исправишься! — Я пожал плечами. Они плохо слушались меня. — Плевать, — ответил я. Мама нависла надо мной, губы у неё дрожали. — Не корчи из себя Фреда! У тебя всё равно не получится, Барнум! — Но и у меня губы плясали не меньше, чем у неё. — Честное слово! — сказал я. Мама отступила на шаг. Она стояла, держа в одной руке «Голод», а в другой тетрадь с моим сценарием. На миг она оттаяла, но тут же снова смёрзлась, как лёд. Снова приникла ко мне. — Барнум, ты ещё и выпил? — Я кивнул. Это движение оказалось лишним. И я упал со стула в тень под часами. Сказать мне было нечего. Да и теперь что скажешь. Я просто-напросто сверзился, как куль, со стула, а то, что я рассказываю вам, известно мне с чужих слов. Лёжа в тот момент у маминых ног, как остановившееся время, я был сам себе повествованием, тем, о ком сочиняют истории. Я в курсе только, что мне был прописан рецепт Болетты, унаследованный ею от Пра и переданный дальше маме: вино с хиной минус «Малага», так что в следующий раз я очнулся, слава Богу, в собственной кровати, и слух не подвёл меня: смеялся Фред, он лежал на своей кровати и гоготал, тихим и густым хохотом. — Ты чего смеёшься? — прошептал я. — Угадай. — Надо мной? — Ошибка. Я над своим младшим братом не смеюсь. — Спасибо, Фред. Спасибо. — Написал что-нибудь сегодня? — Написал. Полстраницы в тетради. — Молодец. — Фред не дал смеху вырваться наружу. Сердце прыгало, словно его завели идти быстрее, может, за эту ночь я вырос на несколько лет или умер и проснулся старым и умудрённым. — Ты напился? — спросил Фред. — Кажется, да, — сказал я. — Понравилось? — Я напрягся, вспоминая. — Пока это состояние продолжалось — да, — ответил я. И в ту же секунду испугался, потому что я не помнил, как пришёл домой, из моей жизни словно вырвали кусок от момента, как мы запираем «Марки Миила», до того, как я сижу перед часами в прихожей, — чёрная дыра, мой первый такой провал, но, как оказалось, не последний в длинной череде. Фред выпустил смех наружу. — Теперь у нас Барнум дрянной мальчишка, — сказал он. — Значит, ты всё-таки смеёшься надо мной? — Фред уже не смеялся. — Не над тобой, а над Арнесеном. — С чего вдруг? — А ты послушай. Тихо, да? — Я прислушался. И правда, тихо. Такой тишины наш двор давно не помнил. Фру Арнесен не музицировала. — Спокойной ночи, Барнум. — Спал я без снов, а на следующее утро Фреда не застал, он уже ушёл. Мама сидела на краю кровати, гладила меня по волосам и улыбалась. — Так вы снялись в «Голоде»? — спросила она, уверившись, что я проснулся окончательно. Я чувствовал себя старым и дряхлым, но не очень мудрым. — Угу. Мы были статистами. Я с Вивиан и Педером. — Вот бы Пра порадовалась, — вздохнула мама. — Подумать только! — Да, представь себе. Нас снимали, как мы шли через Дворцовый парк. — Мама перестала гладить волосы, но руку не убрала. — Обещай мне больше никогда не напиваться. Ты ещё слишком мал. — Хорошо, мама. — Пьянство уродует сердце, Барнум. — И у Болетты сердце изуродовано? — уточнил я. Мама чувствительно дёрнула меня за волосы. — По-хорошему я должна была бы всыпать тебе по первое число. Засадить дома на месяц! — Понял, — шепнул я. — Но сперва расскажи мне, где вы добыли выпивку? — Мы взяли бутылку шампанского взаймы у папы Педера. — Взаймы? — Мамино лицо придвинулось ближе. — У тебя болит голова? — Я не стал кривить душой: — Да, — признал я. Мама улыбнулась: — И поделом. Так и задумано, чтоб назавтра голова болела. — Да, это называется штрафная пеня, — сказал я. Мама долго смотрела на меня, и глаза у неё были не совсем хорошие. Потом она сходила за, спаси и сохрани, «Медицинским справочником норвежской семьи» и снова села на край кровати. — Барнум, послушай внимательно то, что я буду читать. — И вот что она прочитала мне, медленно, выразительно, чтоб я, не дай Господи, не пропустил ни единого словечка: Алкоголизм. В состоянии опьянения возрастает самомнение и слабеет контроль речи и рассудка. При сильном опьянении мысли и чувства теряют отчётливость вплоть до полного исчезновения, мускулы перестают подчиняться опьянённому, и в конце концов он превращается в груду костей, плоти и крови, отданную на откуп случайности или чужому злому умыслу. Чрезвычайно сильное опьянение отравляет организм, приводя к параличу и полной потере рассудка. Последствием опьянения является плохое самочувствие, отвратительный вкус во рту, злобность, дурной настрой, подавленность, из-за чего многие испытывают потребность вновь пригубить хмельного. Частым исходом оказывается хронический алкоголизм. Организм изнашивается, возникает дрожание рук. Лицо обретает свекольно-красный цвет, особо раздувается нос. Мало-помалу утрачиваются все душевные страсти, остаётся лишь болезненная тяга к алкоголю, который под конец организм также перестаёт выносить, вслед за чем останки этой человеческой развалины слизывает смерть. Мама с силой захлопнула труд доктора Греве и повернулась к Болетте, застывшей в дверях. — Ну застращала мальчика, — сказала Болетта. Мама встала и поставила книгу на место в полке. — Барнум должен знать, что творит, когда напивается в стельку. — Послушать доктора Греве — смерть должна была слизать мои останки давным-давно! — Мама, перестань так говорить! — Я буду говорить, как хочу, и я скажу тебе, что этот Греве — брюзга, отравляющий другим радость. Эти праведные постники погубили людских душ больше, чем шампанское! — Барнум ещё несовершеннолетний, — пролепетала мама. — И я не хочу, чтобы он испортил себе жизнь. — Болетта засмеялась. — Чтоб испортить себе жизнь, одной выпивки маловато будет! Небось ты и сама бы выпила шампанского, доведись тебе сыграть в кино?! — И в такой манере они продолжали переругиваться, словно я уже умер и ничего не слышу, хотя я лежал тут же, в кровати, и инспектировал себя: рассмотрел руки, они вроде не дрожали, понюхал своё дыхание, пощупал нос, не разнесло ли его уже, прислушался, не голоден ли я — нет, только пить хочется, но в самой-самой глубине души, к своему ужасу и тайному восторгу, я понимал, что не отказался бы сейчас от глотка шампанского, дабы воспарить и перенестись в иные эмпиреи. Другими словами, я был уже на стадии останков человеческой развалины. — Пер Оскарссон пешком дошёл от Стокгольма до Осло, — сообщил я громко. Мама с Болеттой синхронно обернулись. — Мне пришлось сказать директору, что у тебя грипп, — буркнула мама. — Так что сиди дома ещё два дня. Но учти, я вру и выгораживаю тебя в последний раз! Ты меня понял? — Да, мам. — Она подошла поближе, в её глазах расплылась нежданная мягкость. — Фред обещал взяться за ум. Тебе это тем более по силам, Барнум. — Взяться за ум? Это как? — Он найдёт работу. А в комнате ты никаких изменений не заметил? — Я не заметил ничего, кроме того, что Фред заправил свою кровать. Мама заулыбалась и ткнула в пол. — Граница стёрта наконец. — Теперь и я увидел. Фредовой черты не было. Комната не делилась больше надвое, и это обстоятельство, призванное обрадовать, встревожило меня, напугало чуть не до одури, поскольку я не знал, как его толковать, и Болетта почувствовала то же, потому отвернулась и закрыла глаза. Но мама видела в том, что Фред стёр белую черту, разделявшую нас, только доброе знамение. Что может помешать людям обманываться? На голубом глазу мы истолковываем любой знак в пользу угодного нам исхода, лукаво подшиваем знамение к своим аргументам, пока оно исподволь, но необратимо не выявит своего истинного гневливого и жестокосердного нрава. Мама улыбнулась: — Барнум, как ты хорошо написал о маленьком городочке. — Я рыпнулся, сел. — Ты прочитала? — Мы начали и не сумели оторваться, — пролепетала мама почти пристыжённо. — Но тебе надо развить историю дальше, до конца. — Болетта стукнула палкой по косяку, таким образом аплодируя: — Барнум, только проследи, чтобы конец был хороший, счастливый. А то грустных кругом пруд пруди. Тот, кто промышляет несчастливыми рассказами, и сам становится несчастным. — А я ведь пока так и не знал, чем она кончится, моя история. — Я постараюсь, — прошептал я. Мама положила мою тетрадь на одеяло и открыла последнюю страницу. — А это что здесь? — спросила она. Я с трудом разбирал собственные каракули. Кривые, разномастные, набегавшие друг на дружку. Наверно, Фред также мучится со словами, они расползаются по странице, как чёрные таракашки и сбивают тебя с толку окончательно. — Откормка, — разобрал я не сразу. Мама воззрилась на меня, она была поражена. — Ну вот об этом, пожалуй, не стоит писать, — заявила она наконец. Я посмотрел на неё и решил, что отныне никто не прочитает того, что я пишу, пока я сам этого не захочу. — А что с Арнесеном? — спросил я. Мама уже шла к двери. — Арнесен? С ним что-то случилось?

Случилось с ним вот что. Во второй раз явились к фру Арнесен двое неизвестных, два горевестника. Только на этот раз ошибки не было. На руках у них была не визитная карточка, найденная в кармане куртки скелета в Нурмарке, а доказательства. Они поставили машину на улице Якоба Ола, что уже разогрело любопытство окружающих. Лица за занавесками. Приоткрытые на цепочку двери. Я в окне. Моросит дождь. Протяжное «Тсс!» над Фагерборгом, и все в курсе происходящего. Они позвонили в дверь на третьем этаже. Открыла фру Арнесен. Увидела двоих мужчин и улыбнулась им. Может, она приняла их за людей, торгующих вразнос по домам. Или за Свидетелей Иеговы, возжелавших обратить её в истину, пара таких спасителей промышляла уже в нашем районе в начале года, они всегда ходили вместе и были похожи друг на дружку, как капли воды. Пришедшие мужчины тоже одного пошиба, но они не улыбаются. Взаправду ли она всё ещё ни о чём не догадывается или сохраняет маску, играя так хорошо, как только может лицедействовать человек за секунду до перехода в свободное падение? Мужчины не представляются. Они спрашивают только, дома ли её муж. Он дома. Сидит в дальней комнате и ждёт. Их. Он всегда знал, что этим кончится. Жена зовёт его. Он встаёт, затягивает узел галстука и думает, что это — последняя секунда его нормальной жизни. Выходит он уже в лёгкой уличной одежде. Он готов. Вскользь чмокает жену в щёку. Те двое в смущении опускают глаза. Она удерживает мужа. — В чём дело? — спрашивает она. Значит, правда, не в курсе. Это делает ей честь. Но не помогает. — Всё кончено, — только и говорит он. — Кончено? О чём ты? — Ей предстоит узнать это совсем скоро. Может, смысл доходит до неё, уже когда она видит, как они рассаживаются в чёрной машине, которая стремительно трогается с места. Арнесен работал не только за совесть. Слишком глубоко запускал он руки в ящички под часами, жадничал, перебрал кредитов у времени, отъедал потихоньку от пожизненных рент клиентов и не сумел вовремя остановиться. Лучше б он гулял на стороне. С этим можно жить. И это можно замолчать. Хотя идеальнее всего, конечно, если б он умер, если б месиво из костей, палок и лыж, вытаявшее из-под снега между Мюлла и Кикют, в самом деле оказалось Арнесеном, почившим до того, как искушение откладывать часть денег в свой карман, в специально подшитый внутренний кармашек, одолело его. Тогда она, фру Арнесен, могла бы смотреть всем в глаза, ведь трагедия добавляет тебе благородства, горе возвышает, а вот позор разъедает и унижает, он портит твою кровь, убивает взгляд и сгибает спину. — Что там такое? — спросила мама. Она выросла у меня за спиной, положила руки мне на плечи, но пребывала, одна-единственная, в неведении. — Арнесена взяли за растрату, — прошептал я. — Что? — Его забрали только что. — Мама кинулась к Болетте: — Арнесена арестовали! — захлёбывалась она. Болетта потыкала палкой в пол вокруг себя. — Я всегда говорила, что этот человек дрянного замеса. У него карманов больше нужного! — Мама выдвинула ящичек из-под часов. — Фру Арнесен жалко, — промямлила она. Болетта фыркнула: — Жалко? А они кого-нибудь жалели? Кроме себя, конечно. — Перестань, — попросила мама. — А ты перестань шикать на меня! Сама знаешь не хуже, что они въехали в квартиру Рахили, хотя ещё даже не было точно известно, что её нет в живых. — Мама опёрлась о часы. — Когда это было, — тихо выговорила она. — А какая разница? — спросила Болетта. Но тут позвонили в дверь. Пришли Педер с Вивиан. Мама стёрла слёзы и постаралась улыбнуться. — А вот и остальные актёры, — сказала она. Педер и Вивиан пожали всем руки и просто сочились любезностью, тем временем подмигивая мне так, словно у них по ячменю на каждом глазу, и я поспешил препроводить их в «детскую», где Вивиан села на кровать Фреда, а мне внезапно захотелось, чтобы они ушли ещё до его прихода. Педер тоже был не в лучшей форме и напоминал Короля-Солнце в самые тяжёлые времена. Но руки у него всё же не дрожали. — Хорошо вчера посидели, — сказал он. — Да уж. Тот ещё вечерок, — откликнулся я. — Ты здорово наклюкался, — сказал Педер. — И ты не сильно отстал, — ответил я. Педер улыбнулся. — Тебя так развозит, потому что ты ростом со стопку, — объяснил он. Я запустил ему в ухо ластиком. — А тебе приходится выпивать вдвое больше, потому что таким тушам всё как слону дробина, — ответил я. И мы оба повернулись к Вивиан. Ей не надо было пить вообще, хоть она и родилась от аварии. Только вот мне хотелось, чтоб она встала с Фредовой кровати. — Барнум, тебе нужно лицо подрисовать, — сказала она. И, может быть, тогда-то, сказав эти слова, она и приняла решение, чем будет заниматься в жизни дальше, что станет гримёром, визажистом, и навело её на эту мысль моё лицо, затрапезное, серое после вчерашнего, хотя столь же вероятно, что она сделала свой выбор давно, когда впервые увидела изуродованное лицо родной матери. Педер захохотал и от души хлопнул меня по спине, так что я чуть не тюкнулся лбом об пол. — То, что ты читал нам, было классно. Чертовски здорово. — Спасибо, — прокашлял я, — большое спасибо. — Да пожалуйста. Не стоит благодарностей. — Я имел в виду, спасибо за то, что доставил меня домой. — Педер замолк и зыркнул на Вивиан. — Ты уехал на трамвае, — прошелестела она тихо. — Ты не помнишь? — Теперь рассмеялся я: — Помню, конечно! Ты думаешь, я дурачок? — Хотя на самом деле ни намёка на воспоминания, как я гружусь в трамвай на Соллипласс, покупаю билет, выхожу на Майорстюен, поднимаюсь по Киркевейен, отпираю дверь и сажусь напротив неидущих часов, у меня не сохранилось. Они исчезли без следа. — Ну как мать, злится? — спросил Педер. Мы обернулись к дверям, где как раз возникла мама с угощением и тремя огромными стаканами молока. — Шампанского у меня, к сожалению, нет, — сказала она. Я опустил глаза, и лицо у меня сделалось точь-в-точь как описывал доктор Греве, свекольно-красное и отёкшее. Педер же как ни в чём не бывало вскочил и поклонился: — Спасибо, с нас вполне довольно вчерашнего шампанского. — Мама рассмеялась, конечно, поставила поднос на стол и деликатно удалилась, а Педер, как выяснилось, спился не до крайней стадии, во всяком случае, тягу к съестному он не утратил и смолотил все бутерброды и выхлебал три стакана молока, ненасытная прорва. Вивиан пересела на мою кровать, она прилегла на подушку, а я подумал, что отныне никогда не смогу спать на ней без того, чтобы не вспомнить Вивиан. — Мама у тебя что надо, — сказала она. — Да, когда ведёт себя, как надо. — А правда, что она тоже пережила трагедию? — Я услышал, что она сказала. Но не понял. — Что ты имеешь в виду? — спросил я дырявым, расползающимся голосом. Педер закашлялся так истово, что вокруг его рта разлетелось облако мучных крошек. — Я вот что хотел сказать! — оглушительно загудел он. — Нам надо купить папаше бутылку. А то он ещё надуется. — Мы сложили полученные гонорары, пятнадцать крон, это как раз хватало на одну шипучку и одну марку, но Педер остался доволен: — Остальное займём у папаши, — сообщил он. И они откланялись ещё до прихода Фреда. Вивиан заскочила на дорожку в уборную. Мы с Педером ждали в прихожей. Мама с Болеттой сидели в гостиной и улыбались. Мы с Педером улыбались в ответ. — Вивиан влюбилась в тебя, — шепнул он. Я и бровью не повёл. — Да? — Точно. А почему часы не ходят? — Потому что того, кто их подзаводит, посадили за недостачу. — Стильно. — С чего ты взял? — Что взял, Барнум? — Что я ей нравлюсь? — Я понизил голос до предела. Язык не поворачивался говорить такие слова. — Я сосчитал, сколько раз она на тебя посмотрела. — Сосчитал? — Да. Шестьдесят восемь раз, Барнум. — Я задумался. — Долго она возится, — сказал я, видимо, чрезвычайно громко, потому что мама посмотрела на меня, а Педер снова заулыбался и крикнул: — Спасибо за угощение! Было очень вкусно! — Я услышал, что Вивиан спустила воду. — Девчонки сидят в туалете полжизни, — сказал Педер. — Особенно Вивиан. — Теперь она мыла руки. Она ведь трогала ими разные места. Я вздохнул. — А на тебя она разве не смотрела? — Только лишь сорок два раза. Ты ведёшь, Барнум. — Наконец она управилась. И они ушли. Большинство уходит, не дождавшись Фреда. Потом я лёг на свою кровать, прижался щекой к тому месту, где лежала Вивиан, которого коснулись её волосы, белая кожа, ресницы, длинные и загибающиеся, мне их так хотелось потрогать, но я не строил иллюзий. Я просто лежал тихо-тихо, я был напуган и сбит с толку. Разве может кто-то полюбить меня, шпенделя с Фагерборга, самую мелкую малявку на все окрестности, стручка и маломерка? Или она взглянула на меня шестьдесят восемь раз, потому что сроду не видела такого идиотского зрелища? Это ближе к правде. В этом наверняка и дело. В меня не влюбляются. Из чувств я вызываю только жалость, удивление и смех, в точности как пудели с модной стрижкой на собачьей площадке во Фрогнерпарке с их розовато-глянцевыми задницами под булавой стоящими хвостами, церемониальные зверушки, мимо которых ни одна почтенная дама не пройдёт без того, чтоб не наклониться, не погладить их и не посюсюкать. Вот и я что тот пудель. Даже страха не вызываю. И с чего вдруг Вивиан спросила про мамино несчастье? Нет, это невыносимо. Неужели действительно ни одно чувство не бывает чистым и непреложным? Попробовал почитать полученный от Вивиан роман, «Голод», но застопорился уже на титульном листе, где она написала Барнуму от Вивиан, я долго изучал эти буквы, искал в них глубокий подтекст, Барнуму от Вивиан, вдруг это тайное послание, намёк, «Б» в моём имени очень большое, а «В» в её походило на вазу, не знак ли это? Я раскрыл библию доктора Греве посмотреть, что он писал о голоде. Чувство голода коренится в сердце, говорилось у него. Взрослый человек, при наличии питьевой воды, может обходиться без пищи месяцами (искусство голодарей). Славно, вот и я таким стану, искусным голодарем с изголодавшимся сердцем. Когда пришёл Фред, я уже спал. Мне снилось, что Вивиан оборотной стороной отцовой рулетки намерила во мне сто девяносто сантиметров и языком вылизала каждый-каждый золотой сантиметрик моего тела. — Кто сидел на моей кровати? — спросил Фред. Я проснулся. — Педер, — ответил я. Фред повернулся ко мне: — Педер? Этот жирдяй? — Я кивнул. — Вряд ли. Он бы сплющил матрас. — Может, Вивиан тогда, — прошептал я. — Она тоже заходила. — Фред полежал чуток, уставившись в потолок. Потом погасил свет. — Всё в порядке, Барнум. Просто интересно знать, кто пользовался твоей койкой, верно? — Ещё бы, — ответил я. Мне пришло на ум задать ему вопрос об упразднённой границе на полу, но пороху не хватило, и я спросил вместо того: — Устроился на работу? — На что Фред вдруг взвился, включил лампу, содрал с неё абажур и наклонился к самой лампочке. — Посмотри на меня, — приказал он. Всё во мне противилось. Но я взглянул. И зажмурился. — Ты думаешь, есть желающие взять меня на службу? Да? Ты в это веришь? — Не знаю, — пролепетал я. — Много сегодня написал? — сменил тему Фред. — Не особо. — Не особо, это в строчках сколько? — Нисколько. — Чёрт возьми, Барнум. История, оборванная на половине, дерьмо! — Но тут в разговор вступило пианино фру Арнесен, прощальный концерт, Моцарт, и никто не открыл окно и не крикнул «Потише!», фру Арнесен позволено было спокойно завершить свою двадцатилетнюю гастроль, тёмное послезвучие повисло во мраке между помойкой и верёвками для сушки белья и медленно рассеялось. — Ты знал? — прошептал я. — Что знал, Барнум? — Что Арнесена арестуют? — Фред не ответил. Заулыбался. — Чем меньше знаешь тем меньше мучишься, — только и сказал он. — Ты думаешь? — Я знаю, — ответил Фред и сел в кровати, чего я не ожидал. — Кстати, когда премьера фильма? — Какого? — Фред усмехнулся: — Ты в последнее время снялся во многих фильмах? Идёшь нарасхват, как Бен Гур? — Не знаю, — шепнул я. — Не знаю, когда премьера. — Но ты рад! — Да, — ответил я Фреду. И с этих слов началось то, что я называю моим межвременьем, первая в моей жизни пауза пустопорожнего времяпрепровождения, но отнюдь не последняя, хотя у многих давно руки чешутся вырезать эти затяжки во времени, даром, что ли, дойдя до лишённой действия созерцательности, режиссёры-постановщики багровеют, продюсеры отправляют сценарий в ближайший мусорный бачок, а режиссёр просит быстренько, пока он на пять минут отлучится в туалет, впивать в сцену злодея с ружьём или хоть травматичные комплексы несчастного детства, и все эти деятели душу готовы заложить, лишь бы получить вместо пустой сцены дать чёрта, хоть дьявола, они согласны на убийство, грохочущую музыку, чернуху, пусть даже рекламу, потому что ничто не пугает их больше, чем боязнь оказаться скучными. А всё из-за того, что фильмачи ещё не уяснили простую вещь: в тихих закоулках повествования вылёживаются сюжетные повороты, нарастающее беспокойство, которое медленно поднимается со дна и расходится как круги по воде. Образом этого пустопорожнего межвременья, моих мглистых воспоминаний, стала для меня разорённая квартира Арнесенов. Им теперь не по карману жить в ней, и мы стоим на другой стороне тротyapa и смотрим, как грузчики выносят мебель, ковры, картины, вазы, лампы, мы киваем молча и понимающе, и мы думаем, все как один, свыше сил, думаем мы, воздаяние, мы же понимали, что здесь концы с концами не сходятся, мы видим, как напоследок срывают занавеску, голые окна, подоконники без цветов, и наконец, выносят пианино, двадцать лет назад его затащили наверх два человека, но сегодня четыре мужика спускают вниз чёрный, блестящий, запертый инструмент, и по нашим рядам проходит вздох, мы едва не аплодируем, но ждём мы появления фру Арнесен и зябнем под голыми, мокрыми деревьями, я и женщины нашего околотка, пока не появляется мама и не утаскивает меня прочь, как проштрафившегося пацанёнка, она пригибает мою голову, я, наверно, никогда не видел её в таком белом бешенстве, а дома, за захлопнутой дверью, она приближает лицо совсем близко к моему, при этом держит меня, как клещ, а её кулак елозит но моему кадыку. — Фру Арнесен не совершила ничего плохого! — выдыхает она. — А ты стоишь там вместе с этими бабами и глумишься над нею! — Я не глумился, — шепчу я. — Для неё оскорбительно уже то, что ты торчишь там и пялишься на неё! Марш в свою комнату! — Она так толкнула меня, что я едва не повалился, я закрыл дверь, дрожь била меня, потому что в тот день в маме что-то надорвалось, я слышал, как она плакала за стеной, потом всё смолкло, а вечером она зашла ко мне, одетая в свой лучший наряд и пальто, которое носила не всякое воскресенье, она уже пришла в себя. Она взяла меня за руку и сказала: — Барнум, прости. — Я опустил глаза: — Я не должен был стоять там. — Мама вынула расчёску, причесала меня. — Надень куртку. — Я воззрился на неё: — А куда мы идём? — К фру Арнесен, Барнум. Попрощаться.

Мы переходим двор и поднимаемся по чёрной лестнице. Дверь на третьем этаже приоткрыта. Табличку с их фамилией сняли, мы видим, что до неё здесь висела другая, от неё остались дырки от винтов. Мама звонит. Будь моя воля, я б сбежал, но мама держит меня крепко. Она старается не опускать улыбку. Дыхание клокочет у неё в груди, как тяжёлая волна. Никто не появляется. Мама звонит снова, потом до нас доходит, что звонок не работает. Лишь тишина сгущается. Мама толкает дверь. Я иду следом. Она останавливается и водит вокруг изумлёнными влажными глазами. Стены голые, в пятнах. Плиты нет. На стене подтёки жира и грязи. И ясные, их невозможно скрыть, следы присутствия других людей, живших здесь до Арнесенов. Тут мы замечаем её, фру Арнесен, она стоит посреди пустой гостиной, под люстрой, это единственное освещение в комнате, и на неё льётся жёлтый дрожащий свет. Фру Арнесен поворачивается в нашу сторону. Мама выпускает мою руку и подходит к ней. А я смотрю со стороны на этих двух женщин, битых жизнью гордячек, они рожали в одной палате, жили в одном дворе и за все эти годы не обменялись и десятком слов, у каждой была своя жизнь, в своём подъезде, но в эту секунду в разорённой квартире, посреди голых стен моего воспоминания, их ничто не разделяет. — Вы ведь знали тех, кто жил здесь до нас, да? — спрашивает фру Арнесен. Мама кивает, слабо улыбается, снова кивает — Это была моя лучшая подруга. Рахиль. — А где она теперь? — Её и семью отправили в Равенсбрюк. — Мама вытягивает вперёд руку: — Она подарила мне кольцо. Попросила хранить его, пока она не вернётся. — Фру Арнесен тоже протягивает руку, они сцепляют их. — Мы зашли попрощаться, — говорит мама. — Спасибо. Это очень любезно. — Куда вы уезжаете? — В дом моих родителей. Далеко. За город. — Фру Арнесен выпускает мамину руку. — Мне будет не хватать вашей игры на пианино, — говорит мама. Фру Арнесен мотает головой: — Остальные будут счастливы наконец отдохнуть от неё. — И она быстро отворачивается и улыбается мне, словно только теперь обнаружив моё присутствие. — И ты пришёл? — спрашивает она. Я кланяюсь и слышу звук льющейся где-то воды, которую затем перекрывают. — Жаль, мы не сошлись ближе, — говорит мама. Фру Арнесен снова поднимает на неё глаза: — Жаль. Теперь уж поздно. — Мама смутилась, и мне немедленно захотелось уйти. — Разве? — сказала мама потом. Фру Арнесен вдруг засмеялась: — А помните, как Фред не давал спать всему роддому? Господи, как же он орал! — Мама тоже смеётся: — Но когда мы приехали домой, он, к счастью, перестал. — Они умолкают, я отступаю на шаг. В квартире ещё кто-то есть. Какие-то люди. — Как ваш сын? — спрашивает мама. Фру Арнесен сцепляет руки на груди. — Ему дали отпуск на военной службе. Так что он хоть смог помочь мне. С переездом. — Вслед за чем из ванной выходит Аслак, мой, вернее, наш неутомимый мучитель, он в тёмно-зелёной униформе, с пальцев капает вода. Он не смотрит в нашу сторону и хочет пройти мимо. Но фру Арнесен останавливает его. — Узнаёшь Барнума? — спрашивает она. Аслак нехотя поворачивается в мою сторону: — Как не узнать. Он не очень изменился. — Он протягивает мне мокрую руку, мне приходится пожать её. — Соболезную, — шепчу я. Мама заливается краской и глядит на меня в ужасе, рука Аслака дёргается. — Это верно, — говорит он. — Мой отец тоже кончился. — Когда мы спускаемся обратно во двор, мама издаёт протяжный вздох. — Барнум, я понимаю, ты не это имел в виду. Но надо следить за своими словами. — На дворе развиднелось. Темнота ясная и сочная. Небо сияет над нами как чёрный бархатный прямоугольник. — Я ещё побуду здесь, — шепчу я. Поколебавшись, мама через какое-то время уходит. А я сажусь на лестницу у помойки. Окна гаснут одно за другим, скоро горят лишь звёзды. Я вслушиваюсь. И слышу. Потому что верно сказал Фред тогда на кладбище, двор можно слушать, он полон историй, и они не сидят тихо по углам и не держат язык за зубами. Хотя они так и не поведали нам ни кто отец Фреда, ни кто надругался над нашей мамой, но этого не могут сказать даже верёвки чердачной сушилки и пыльный свет, падающий из окна в крыше чердака. У повествования ведь тоже есть свои тайны, которых оно не раскрывает, а подойдя к запретной теме, начинает вместо этого плести иной рассказ, например о том, что квартира Арнесенов после отъезда фру к своим родителям долго пустовала. Но под Новый год на двери появилась новая табличка из блестящей меди, ещё больше двух предыдущих. Уле Арвид Банг значилось на ней. Это домоуправ Банг вознёсся из тёмной комнаты в служебной квартирке в подворотне на третий этаж, в четыре комнаты с балконом и солнцем по утрам, табличка стала ему наградой за долгую и беспорочную службу, он установил личный рекорд, его самый длинный и результативный тройной прыжок позволил ему наконец-то вскарабкаться на высшую ступень пьедестала, но поговаривали, что он чувствовал себя одиноко в этих хоромах, где, если утром на кухне за чашкой кофе задать себе вопрос, ответ вернётся не раньше ночи. Много-много лет спустя, когда Арнесен уже давно освободился, он как-то зашёл в свою старую квартиру, прочитал имя на табличке и позвонил. Но домоуправ Банг не открыл. Увидев в глазок, которым лично оснастил дверь, бледное, как месяц, лицо Арнесена, он на цыпочках прокрался в кухню и поплотнее задёрнул занавеску. Банга повысили до одиночества, Арнесена выпустили, правда, больше никуда не впустили, никогда, ибо он носил в себе заразу, тень позора. Рассказывают, что потом он ночевал в помойном ящике на набережной Кранкай, брился у питьевого фонтанчика на набережной Биспекай и зарабатывал восемь крон в день плюс тара тем, что покупал в «монопольке» за Ратушей спиртное для бомжей, которые не находят в себе сил сохранять трезвость, когда морозный туман с фьорда прилепляет язык к пересохшей гортани.

Я поднимаюсь домой и ложусь. Межвременье тянется своей чередой. Я мечтаю и сочиняю. Однажды утром выныриваю, и у меня день рождения. Мама стоит у кровати и поёт, Болетта палкой отбивает такт, а Фред притулился к косяку, на котором мой рост давно обходится старой зарубкой. Первый свёрток от мамы. Мне подарен эластичный галстук. Второй презент от Болетты — заколка для галстука. Третий подарок от мамы и Болетты вместе. Он тяжеленный. Это собрание сочинений Кнута Гамсуна. Обгорелые останки отмыты, разобраны по порядку, страница к странице и переплетены, восемнадцать восставших из пепла томов. — Спасибо огромное, — шепчу я. Очередь Фреда. Он наклоняется и вытягивает из-под кровати то, что там припрятал. До этого от Фреда подарков я не получал никогда. Мама разевает рот от изумления. Болетта живо распрямляет сгорбленную спину. Фред опускает на диван огромный пакет с выпирающими углами. — Поздравляю, — говорит он. Если честно, мне даже страшно открывать подарок. Я бы лучше повременил с этим. Потянул это мгновение, когда я ещё не ведаю, что внутри, значит, оно может быть чем угодно, даже тем, о чём я мечтаю. Фред купил мне подарок. Брануму от Фреда написано на нём. Я делаю вид, что не вижу ошибки. Она не привлекла моего внимания. Бранум — это моё имя. Тем более граница на полу стёрта. Я ощупываю подарок. Он жёсткий. Если потрясти, что-то клацает. Маму гложет нетерпение. Фреду смешно. — Не пулемёт, не бойся, — говорит он. Я рву обёртку. Это пишущая машинка. Я зажмуриваюсь, открываю глаза снова. На одеяле по-прежнему лежит пишущая машинка, «Дипломат», с крышкой и тремя рядами букв. Болетта бухает палкой в стену. Мамино лицо затеняет мрачная тень подозрения, но радости у неё в душе больше, и мама аплодирует, чтобы не испортить такого момента. — Не хватает только, на чём писать, — шепчет она проникновенным почти голосом. Фред показывает рукой на стол, где уже высится стопка белой бумаги. — Ему не хватает только, что писать, — поправляет он. Я встаю. Хватаю Фреда за руку. — Я тоже подарю тебе самый-самый лучший подарок, — тараторю я. Фред смотрит на меня в недоумении: — Это какой? — Поскольку ответа я пока не знаю, то лишь шепчу: — Спасибо, Фред. — Он улыбается: — Лады, Барнум. — И уходит.

Я убираю в ящик галстук и заколку. Ставлю на полку, между «Медицинским справочником норвежской семьи» и «Миром в картинках», восемнадцать томов Гамсуна и тем же вечером сажусь писать. Перепечатывать «Городочек» на машинке. Я беру текст из тетради. И кое-что добавляю. Дело идёт туго. Я несколько раз переписываю всё сначала. Теперь двор оглушает не пианино фру Арнесен, а стук моей машинки. У неё проблемы с двумя буквами: «Л» не печатается, а «о» стёрто и не отличается от «с». Это совершенная ерунда. Наверно, Фред купил её задёшево. Но когда я пишу, например, слово «любовь», выходит загадочное «юбсвь». Такого слова нет. Но и это тоже пустяки. Не так часто я пишу «любовь». Потом я чернильной ручкой вношу исправления. В конце концов получается полторы страницы текста. Можно сказать, две. «Городочек». Барнума Нильсена. Я сочинил две страницы. Сам. Никто, кроме меня, не мог бы написать этого. Раньше мне такая мысль в голову не приходила. Что ведь на самом деле копии того, что напечатано на этих двух листках, не существует нигде ни в мире, ни во Вселенной, текст есть здесь в единственном экземпляре, он родился в моей голове, вышел из-под моего пера: сорок восемь строк «Городочка» Барнума Нильсена, впервые явленных миру. Я должен прилечь перевести дух. Я как пьяный. Меня штормит. Но тут вваливается Педер. А он не из тех чистоплюев, что сперва стучат, а потом дожидаются ответа. Он просто врывается в комнату как ураган, а за ним виднеется мама с тортом, крем которого закапывают все причитающиеся мне свечи. — Поздравляю! — вопит Педер. Останавливается, меняет курс, подходит к блестящей машинке и долго и одобрительно рассматривает её. — Брат подарил, — говорю я довольно кичливо. — Бляха-муха, — шепчет он. И поспешно оглядывается на маму: — Прошу простить мой лексикон. Я только желал выразить своё безмерное восхищение подарком, лучше которого мне не довелось увидеть за всю мою жизнь. — Мама улыбается: — Хочешь кусочек торта? — Кусочек? Педер Миил никогда не отказывается и от целого торта. — И начинается празднование моего дня рождения. Я задуваю свечи. Трюк удаётся мне с третьей попытки. Мама оставляет нас с Педером наедине. Мы едим торт, но мне не очень хочется, и Педер обставляет меня на пять кусков. — Уже опробовал? — спрашивает он. Я показываю ему напечатанные страницы. Педер долго и одобрительно рассматривает и их тоже, потом улыбается и кивает. Затем вспоминает всё-таки, что тоже принёс подарок, и достаёт из кармана квадратную штучку. Я открываю её. Это красная металлическая коробочка. Я спрашиваю, что в ней. А Педер отвечает: — Нажимай, чучело, — и показывает на кнопку. Я жму. В ответ коробочка разражается хохотом. То есть сперва она хмыкает, хмыканье делается громче, неприличнее, переходит во всхлипы, а они в хохот, и мы с Педером хохочем тоже, потому что этот механический смех страшно заразительный, мы чуть не валимся с ног от смеха, мы поддерживаем друг дружку, чтоб не упасть, так разбирает нас смех над смехом, и это продолжается две минуты ровно, а потом коробочка замолкает, мы вытираем слёзы и едва можем членораздельно разговаривать. — Самое похожее, что я нашёл, — пыхтит Педер. — Похожее на что? — Педер растирает своё пузо. — Раз в твоём чемодане не оказалось аплодисментов. — На секунду у меня темнеет в глазах. — А Вивиан не смогла прийти? — спрашиваю я и гляжу совсем в другую сторону. Педер снова нажимает на кнопочку. Коробок хохочет. А когда смех в нём кончается, в дверях стоит мама заткнувши уши. — Господи! Над чем это вы так хохочете? — Педер вскакивает. — Я смеюсь над Барнумом, а Барнум смеётся надо мной. Но он хохочет громче. — Мама качает головой, посмеивается, уносит поднос с пустым блюдом и обгоревшими свечками. Педер стоит столбом. — Эврика! — заявляет он наконец — Ты будешь писать за меня сочинения, а я решать за тебя математику. — Вивиан не смогла прийти? — повторяю я свой вопрос. — Нет, она с матерью, дежурит. Бляха-муха, — шепчет Педер. — Муха-бляха, — откликаюсь я. Убирая машинку в чехол, я обнаруживаю ещё один подарок, спрятанный там Фредом. Пачка презервативов, двенадцать штук. Педер долго и одобрительно смотрит на меня. — Можно один мне? — говорит он. — А зачем тебе? — Педер стонет: — Тебе нужно двенадцать штук?! — Я отдаю ему один, а остальные прячу в левую туфлю Оскара Матисенса, в глубину шкафа, в правую складываю «Городочек» и тем же вечером опробую один; раскочегариваясь, я представляю себе то и это, а после не знаю, куда его девать. И выкидываю в окно. У домоуправа Банга в подворотне светло. Теперь двору будет что обсудить, но я нем как рыба. Педер решает за меня математику, я пишу его сочинения. Нам ставят пятёрки. Я читаю «Голод». Фред приходит домой. Он раздевается, стоя в темноте у кровати. Я разглядываю тощее длинное тело. Он стоит спиной ко мне. Проведи я рукой по его плечу и дальше, по гладкой, голой щеке, всё ещё тёмно-лиловой, почти чёрной, и отёчной, как бы он отреагировал? Не знаю. Но заснуть не могу. Наши поступки лишь призрачное подобие всех тех дел, что мы могли бы совершить. — А почему ты не рассказывал, что Вивиан тоже родилась в машине? — спрашивает он внезапно.

Однажды по возвращении из школы меня ждёт дома письмо. Маму разбирает нетерпение так, что она едва может подождать ещё секунду, и я знаю наверное, что она рассматривала письмо на свет, пытаясь прочесть, но у неё ничего не вышло, потому что конверт толстый и непрозрачный. Болетта тоже сама не своя. Эта наверняка предлагала отпарить конверт над чайником, заправившись «Малагой». — Что ж ты не открываешь письмо? — вскрикивает мама. Я поворачиваюсь к ним спиной и медленно надрываю конверт. Читаю. Болетта долдонит палкой в пол. Мама заглядывает мне через плечо. — Барнум, ну что там? — шепчет она. — Я победил, — отвечаю ей. Я удивлён и озадачен. Мама обнимает меня. — Ну, что я говорила! — кричит она. Как выясняется, мама отправила «Городочек» на столичный конкурс школьных сочинений. Я не знаю, злиться мне теперь или радоваться, вероятно, я одновременно сердит и доволен, горд и смущён: раз мама отыскала в правой туфле Оскара Матисенса текст и у меня за спиной распорядилась им по своему разумению, она, вероятно, нашла и презервативы в левой туфле тоже. Мама вырывает у меня из рук письмо и зачитывает его вслух. Дорогой Барнум Нильсен. Мы рады сообщить, что твоё сочинение «Городочек» признано лучшим в твоей возрастной группе в Общегородском конкурсе сочинений школьников Осло. Награды вручаются в здании Ратуши в пятницу, двенадцатого. Очень надеемся, что ты сможешь прийти на церемонию. Мама целует меня в щёку, но времени у неё в обрез: — Бог мой, это уже через четыре дня! — Болетта успевает, несмотря нa запарку, налить два бокала «Малаги». Я убегаю в свою комнату. Мне надо прийти в себя. Слава не за горами. Не знаю точно почему, но я сижу на подоконнике и реву, наверно, от радости, счастье ещё, что Фред меня таким не видит. Но когда я оборачиваюсь, он, как назло, стоит в дверях. Я отвожу глаза. Фред падает на кровать. — Уже скоро, — говорит он. — Что скоро, Фред? — Он смотрит на меня, улыбается и молчит, улыбка некрасивая, губы егозят по зубам. — Ты помнишь, Барнум, что ты обещал? — Помню. — Что ты никому не скажешь? — Я не скажу. — Братья ведь не стучат друг на друга? — Нет, Фред. Конечно нет. — Вдруг он вскакивает: — Кстати, Барнум. Поздравляю! Я тобой горжусь! — Если б не машинка, — мямлю я. — Барнум, не принижай себя больше, чем ты есть.

А вечером я иду к Вивиан. В подъезде промозгло. Я звоню. Жду. Слышу шаги за дверью. Заглядываю в замочную скважину. У матери прозвище Вуаль. После аварии она всегда закрывает лицо вуалью. Как вечная вдова, в трауре по красоте, которую она потеряла на повороте к Холменколлене. Она безобразна и одинока. Ею стращают малышей. Если ты не будешь слушаться, придёт Вуаль и утащит тебя, говорят им. Или если ты будешь плохо кушать. Не делать уроки, не ложиться вовремя спать и не мыть руки. А ведь что пугает сильнее всего? То, чего ты не видишь, а лишь боишься, что оно где-то здесь, затаилось под кроватью, в углу, в шкафу, в темноте, под вуалью, из незнания и разрастаются наши самые жуткие страхи. В представлениях о том, как она безобразна, людская фантазия неуёмна. Они сочиняют то, чего никогда не видели: лицо без черт, провал, развороченная дыра, нечеловеческое и неузнаваемое. Но стоит нам увидеть то, чего мы боимся, посмотреть ему в глаза, как страх отступает. Дверь открывает Вивиан. — Угадай! — кричу я. Она задумывается, искоса шаря по мне неуверенным взглядом. — Ты вырос на восемь сантиметров? — Я мотаю головой: — А что, похоже? — Она перебирает дальше: — Педер отощал на три кило? — Я снова мотаю головой. — Я стал писателем! — ору я. Наконец она впускает меня в квартиру, и мы усаживаемся в её комнате, под фотографией на стене, о которой Вивиан лишь много лет спустя рассказала, что это никакая не Лорен Бэколл, а мама в юности, до аварии, в своей безупречной красоте. Мы садимся, и я выпаливаю ей новости. Мне едва удаётся членить поток на слова. Я рассказываю, как мама тишком отправила на общегородской конкурс моё сочинение, и оно оказалось самым лучшим среди учеников моего года, и эта победа примерно равнозначна Нобелевской премии, во всяком случае, чествование и вручение мэром Осло ценных подарков, скорей всего кругосветного путешествия на двоих, картины Мунка или бесплатного годового проездного на трамвай, состоится в Ратуше, так что если Вивиан хочет прийти, я готов подержать для неё место. Я кладу голову ей на колени. — Ты разговаривала с Фредом? — шепчу я. — С чего ты спрашиваешь? — Я не отвечаю. Лежу, зарывшись лицом в её колени, она гладит меня по затылку, я расстёгиваю верхнюю пуговицу на её брюках и ещё одну, я вижу резинку её трусиков и различаю резкий, дурманящий дух, она зашевелилась и перестала меня гладить, я задержал дыхание и лизнул её кожу, а потом открыл ещё одну пуговичку, но тут Вивиан вскочила, а я ухнул на пол и не смею поднять на неё глаз, не знаю, как мне теперь встать и не придётся ли проваляться здесь на полу до скончания века. — С мамой поздороваешься? — спрашивает Вивиан, протягивая мне руку и помогая подняться. — Прости, — шепчу я. Вивиан прикрывает глаза и целует меня в губы, а у неё они мягкие и подвижные, словно бы посреди поцелуя её повело на смех. И я иду за ней через всю квартиру, каждая следующая комната темнее предыдущей, мне не хочется, но я иду, выбора мне не оставили, наконец мы приходим к маминой спальне, Вивиан стучит, открывает дверь и пропускает меня вперёд. Сперва я не вижу никакой мамы. Но потом обнаруживаю её. На стуле в тени у окна, закрытого тяжёлыми длинными занавесками. Я замираю. Она пока не сделала ни одного движения. В комнате висит застарелая затхлость. Вивиан встаёт рядом со мной. Чуть слышно захлопывается дверь. Меня посещает странное чувство, что всё это неспроста и глубинный смысл происходящего мне непонятен, что Вивиан устраивает мне проверку, хочет посмотреть, выдержу ли я. — Это Барнум, — говорит Вивиан. Я делаю шаг к окну и кланяюсь. Мама медленно разворачивается ко мне: — Так это ты Барнум? — У неё детский голосок, тоненький, будто разговаривает девочка. — Я, — шепчу я. Без предупреждения мама откидывает вуаль, но лица я не вижу, его будто нет, к моей радости, вящей радости, но и к разочарованию, мне б хотелось увидеть лицо, которого нет. — Барнум завоевал первое место в городском конкурсе школьных сочинений, — объявляет Вивиан. Мама подаётся вперёд на стуле. — Поздравляю тебя, Барнум, — говорит она. Я склоняюсь в ещё более глубоком поклоне, лишь бы не видеть её лица, и бормочу: — Спасибо! — Она кладёт руку мне на плечо. Оно дрожит. И мама чувствует мою дрожь, она крепко сжимает пальцы. — Ты, видно, хороший мальчик, Барнум, — говорит она. Я ловлю звучание красивого, но разжижённого голоса, единственного, что пощадила в ней авария, что осталось в маме от той прекрасной девушки из «шевроле» и продолжает раздаваться из исковерканного тела. Мама не отпускает меня. Я стою. — У тебя прекрасные кудри, — говорит она. Она меня видит, а у меня не получается рассмотреть её. Потом вуаль падает на лицо, мама отдёргивает руку, аудиенция окончена, я прошёл посвящение, мне любопытно, сколько парней перебывало здесь до меня или я первый и выдержал ли я испытание, но Вивиан тянет меня прочь, уже вернулся домой папа, он сидит в гостиной и дремлет, но я думаю, мой будущий тесть притворяется, потому что один его глаз открыт почти полностью, он исподтишка рассматривает меня, и кажется, увиденное его не вдохновляет. Даже мне понятно, что пора уходить. — Я вот что хотел спросить, — шепчу я. — Мои кудри. — Вивиан морщит лоб: — Что с ними? — Я хотел бы отделаться от них к церемонии. — Вивиан пару раз дёргает меня за волосы. — Их можно или отрезать… — Или? — спрашиваю я уже чуть слышно. Вивиан расплывается в улыбке. И я получаю напрокат сеточку для волос и заколки и сплю в них трое суток, радуясь, что Фреда нет. Проснувшись на четвёртое утро, я обнаруживаю, что волосы мои стали другими, прямыми, словно кто-то снял с моей головы стружку. Я срываю сеточку, вынимаю заколки и бегу в ванную. Из зеркала на меня смотрит чужой человек. Я на седьмом небе от счастья! Сперва. Сегодня в Ратуше мне вручат премию, и меня не узнать. На себя я больше не похож. Не исключено, с меня потребуют взрослый билет в трамвае, и уж точно, что пожилые дамы не полезут ерошить мои волосы. Они облипают черепушку один в один, ни прядки не выбивается. Но чем больше я смотрю, тем меньше нравится мне зрелище. Что-то не так. В чём проблема, я понимаю не сразу, поняв, едва не теряю сознание, но в эту секунду в дверях появляется мама и смотрит на меня в тревоге. — Ты не заболел, Барнум? — Нет, — бормочу я, нащупывая зубную щётку. Она поворачивает меня к себе: — Не ври. Что случилось? — Мам, просто я волнуюсь. — Она снова подходит ко мне поближе. — Барнум, ты не стал, часом, ниже? — Да, — рыдаю я. В ванную вдвигается Болетта. — Он расчесал свои дивные кудри, — вздыхает она. — Кудри! — в ужасе вскрикивает мама. Потерянные кудри унесли с собой самое малое восемь сантиметров роста, и я выгляжу как лягушонок. — Сделайте мне кудри обратно! — рыдаю теперь я. И остаток дня мама накручивает мне кудри по новой, прядь за прядью, это сизифов труд, потому что стоит ей убрать руки, волосы немедля опадают, словно это не волосы вовсе, а растущее прямо из головы резиновое покрытие, к тому же вулканизированное при градусах так ста семидесяти, и маме приходится начинать всё снова-здорово, но когда я наконец вступаю в парадный зал Ратуши, блистая блейзером, синим галстуком с заколкой и тесными туфлями, в которые нынче всунуты не презервативы и не рукопись, а только мои собственные потные плоскостопые ласты, на голове у меня топорщится во все стороны великолепная кудла, так что на том знаменитом снимке, сделанном фотографом вечернего выпуска «Афтенпостен», где лично господин мэр вручает мне глянцевый диплом с гербом Осло и чек на пятьдесят крон, я похож на замурзанное издание Эйнштейна для бедных, а под фотографией, которую мама оправила в рамку и повесила в гостиной над камином, написано Барнум Нильсен — юный гений. И вот когда с мэра, одипломившего всю очередь взволнованных лауреатов, сошло уже семь потов, мамаши всплакнули и утёрли слёзы, Педер с Вивиан стоя проскандировали «Бар-нум! Бар-нум!», оглушительно хлопая в ладоши, когда всё это кончилось, ко мне протолкался, не поверите, Дитлев с блокнотом наперевес, и мы вышли с ним во двор спокойно поговорить. — Так, так, — сказал Дитлев. — А ты с собой брата не привёл? Или он всё полёживает в нокдауне? — Но не успеваю я открыть рта, как откуда ни возьмись — Педер, уже трясёт журналисту руку. — Педер Миил, — представляется он. — Барнум Нильсен общается с прессой только в моём присутствии. — Так, так, — невесело вздыхает Дитлев и раскуривает сигарету. — Это мы уже проходили. Твоя странная история — о чём она? — Я задумываюсь. Вивиан стоит с мамой и Болеттой у выхода и машет мне. Я отвечаю тем же. Кругом всё течёт, журчит, льётся и капает, дотаивает последний снег, и солнце отражается в лужах, словно весь город засыпан осколками стекла. Пасха уже прошла. — О том, что любой человек достаточно велик, — говорит Педер. Дитлев поворачивается к нему, он сердит. — Кто победил в конкурсе: ты или Барнум? — Педер указывает на меня. — О том, что любой человек велик достаточно, — говорю я. — Надо только распробовать это. — Дитлев дописывает фразу и переворачивает страницу. — У тебя есть литературный идеал, Барнум? — Гамсун, пожалуй, — отвечаю я. — А что в Гамсуне тебе нравится? — Я снова задумываюсь: — Он хоть и был сволочь, но писал хорошо, — отвечаю я наконец. Дитлев строчит как заведённый. — Отлично, Барнум. Не в бровь, а в глаз. Сволочью Гамсун был. — Педер театрально закатывает глаза: — Барнума вдохновлял и его родной дедушка, — заявляет он. Дитлев подносит ручку ко рту: — Твой дед? Он тоже был писателем? — Он писал письма. К сожалению, я не могу рассказывать об этом, — отвечаю я. — Почему? Не можешь почему, Барнум? — Потому что в письмах он велел нам не якшаться с газетными щелкопёрами. — Педер вклинивается в ту же секунду: — Хочу упомянуть, что Барнум Нильсен сыграл роль второго плана в грандиозном фильме «Голод». — Дитлев убирает ручку в нагрудный карман и захлопывает блокнот. — От щелкопёра за комментарии спасибо, — говорит он. Надо понимать, интервью окончено, и мы идём в «Гранд», так решила мама, поскольку так же поступал в своё время Ибсен, и мы — мама с Болеттой, Педер с Вивиан и я — садимся за тот же столик, что и на отцовых поминках. Мы едим бутерброды с креветками, щедро промазанные майонезом, и с подложенным листом салата, а мимо идут люди, на них голубые рубашки и белые блузки, чтобы подчеркнуть здоровый пасхальный загар лица. Мы ждём Фреда. — Он сказал, что придёт в Ратушу, — говорит мама, и голос её мрачнеет на секунду. Я отворачиваюсь. — Не беда, — шепчу я. И стараюсь выглядеть разочарованным, но стоически сносящим своё разочарование братом-дипломантом. Мама прижимает мою руку своей, я стараюсь высвободиться. — Он придёт, вот увидишь. — Болетта поднимает стакан пива, хоть она и не пьёт его теперь, поскольку организм её больше пива не принимает, но сегодня исключительный день, не похожий ни на что, поэтому обычные правила не действуют, и она поднимает стакан за меня. Стакан Вивиановой колы гремит, как ледник. Нам с Педером одновременно приспичило сбегать в туалет. Мы ныряем в мужскую комнату и запираемся в кабинке, хотя писать никто из нас не хочет. У Педера набиты чем-то оба кармана твидового пиджака, так что он едва сходится у него на животе. Это две бутылочки рома. Мы откручиваем крышки. Выпиваем. Закашливаемся. В голове пожар. — Барнум, я тобой горжусь! — Не трепись. — Педер обнимает меня: — Да нет же! Я правда чертовски горжусь тобой, Барнум. — У него в запасе ещё бутылочка, её мы делим пополам, и я подозреваю, что с этого кутежа в кабинке мужского туалета отеля «Гранд» и ведёт своё начало моё мастерство профессионального опустошителя мини-баров, эти игрушечные бутылочки-невелички идеально подходят под мой размер, к тому же их легко спрятать, они помещаются в самом маленьком кармашке, варежке, даже ботинке, я проверял. — Я её видел, — шепчу я. — Кого? — Маму Вивиан. — Ты её видел? — Не то чтобы отчётливо. В спальне у неё темно. По крайней мере, разговаривал. — Педер качает головой: — Ну, что я говорил?! Вивиан в тебя втюрилась. — Ты думаешь? — Думаешь? Я знаю! Это элементарная математика. — Мы вышли из кабинки, вымыли рот с мылом, и достопочтенные господа, обретавшиеся в здешней мужской комнате, когда им удавалось урвать покоя «между битвами», сморщили свои пористые винного цветы носы, чуть не на соплях держащиеся на их испещрённых коричневыми бляшками лицах, но когда мы вернулись за стол, Фреда там всё ещё не было. Я, конечно, пристально посмотрел на Вивиан, и она улыбнулась мне в своей манере, гладко: Вивиан вообще производит впечатление воплощённой приглаженности, но это лишь видимость, мама же не менее двух раз прошлась по нам с Педером проницательнейшим взглядом, мы отведали кофе с безешками, а потом пешком прогулялись по вечерней теплыни до дома, где Фреда не оказалось тоже. Мама встревожилась сильнее. Хорошее настроение испарилось. Болетта стала жаловаться, что у неё разболелась голова. — Не надо было пиво пить! — огрызнулась мама. — Чушь! Ты забыла, сколько лет я проработала на Телеграфе? У меня сводит голову от одного вида натянутых между столбами проводов! — Мама отказалась ввязываться в этот спор, а ушла в гостиную и принялась ждать. Потянулось мамино ожидание и Фредово отсутствие. На следующий день мне пришлось в актовом зале вслух прочесть «Городочек» всей школе, мне кажется, мало кто понял, о чём речь, но на всякий случай они стали сторониться меня, и теперь я коротал перемены наедине с собою возле фонтанчика, что делало моё одиночество в школе зримым, коротким и очерченным, как тень. Мне это до лампочки. Но как хорошо, что мне нет до этого дела! У меня есть Педер. И Вивиан. А главное — пишущая машинка! Мне с лихвой хватает. В вечернем выпуске «Афтенпостен» в тот же день вышло интервью со мной и тот безумный снимок, оригинал которого мама заказала в редакции, обрамила и повесила над зелёным камином, где он и пребывает по сию пору. Юный гений. Что рассказал нам победитель конкурса Барнум Нильсен. Но от Фреда ни слуху ни духу. Безвестность затягивается, идёт вторая неделя, так надолго он пропал впервые, и однажды, когда я сижу и тружусь над тем, чему предстоит стать вступительными фразами «Откормки», ко мне без стука заходит мама, она начинает переворачивать содержимое его ящиков, инспектирует шкаф, заглядывает под кровать, убеждается, что всё на месте, он ничего не забрал с собой, и, делать нечего, подсаживается ко мне. Я выдёргиваю лист из каретки и прячу его в стол. — Барнум, — начинает мама. — Нам ни к чему иметь друг от друга тайны. Ты согласен? — Я не отвечаю. Предполагая в её словах подвох, я считаю лучшим козырем молчание. У мамы бледный, невыспавшийся вид. — Тем более все твои тайны шиты белыми нитками, — продолжает она, поняв, что мой ответ заставит себя ждать. — Думаешь, я не нашла презервативы в туфлях? — На это отвечать мне тем более не след, и мы замолкаем оба. Мама посмеивается. — Барнум, Барнум, — говорит она. — Небось Фред тебе их удружил? — У меня рот на замке. Но уже понятно, что я мог бы достойно выдержать допросы. Мама вздохнула и провела рукой по кудрям, которые успели отрасти со дня церемонии и закурчавились выше прежнего. — Фред тебе что-нибудь говорил? — шепчет она. — О том, куда собирается? — Я сразу вспомнил своё обещание молчать и его слова о том, что братья друг на дружку не стучат. — Не знаю, — выдохнул я одними губами, точно нас подслушивали. — Барнум, посмотри мне в глаза! Ты же не врёшь родной матери? — Я посмотрел ей в глаза. Это было не самое очаровательное зрелище. Казалось, над мешками с тенями висят на ниточках две пуговки глаз. Сказать, что Фред, возможно, отправился на поиски гренландского письма, я не мог. Вместо этого я высказал другое предположение: — Может, он у Вилли? — Мама прищурилась: — Вилли? Это тот дурацкий тренер по боксу? — Я кивнул: — Прежде он иногда пропадал у него. — Мама нашла в справочнике телефон и адрес и тем же вечером отправилась туда на такси, она не стала предварять визит звонком, чтоб не спугнуть Фреда, если он, конечно, отсиживался там. Мы с Болеттой ждали дома, в гостиной. Головная боль у неё прошла, но было такое чувство, что и сама Болетта почти вся вышла, она убывала грамм за граммом, возможно, так и умирают — усыхают, как сочный фрукт, который вялился на солнцепёке, вялился, пока не осталась от него лишь кожура да кости. Я ещё подумал, не взять ли мне что из этого в мой рассказ про откормку. Болетта повернулась ко мне, улыбнулась: — Какой-то ты задумчивый. Или грустный? — Ты веришь, что ничего не случилось? — спросил я. — Барнум, я уже слишком стара, чтоб верить хоть во что. Я не поверю, пока не буду знать точно. — Она пила чай, медленно помешивала в нём ложечкой. — Это не вера. Это знание уже, — сказал я. Болетта вздохнула: — Знаю я одно — нет во Фреде покоя. Ему б всё скитаться. — Я придвинулся ближе. Сладкий запах чая был мне приятен. И мне нравилось, что Болетта в моём распоряжении. — Скитается? Рыщет по улицам? Тогда б я его встретил! — Если он и рыщет, то очень далеко отсюда. И никто не в силах его остановить. — А мы? — Болетта покачала головой: — Он ночная душа, Барнум. — Она допила остатки чая, а на дне обнажилась приличная коричневая горка, она вычерпала её ложкой. — А я? — тихо спросил я. — Нет, Барнум. Ты нет. — Я ушёл к себе. Значит, я не из ночных призраков. Потому и остался дома. Мне написано на роду бегство другого рода. У меня есть пишущая машинка, коробочка для выжимания смеха и рулетка на две несовпадающие стороны. Я выдюжу. У меня стоит в памяти не история даже, картинка, она выпала из повествования, как фотография, вложенная в книжку, сам я не видел её, но мне описали, а теперь я пересказываю её дальше вам: Сибирь; женщина, мать, стоит на песчаном пляже, всматривается в море, лузгает семечки, их у неё полна горсть, и так каждый день. Пришлый человек спрашивает у неё, на что она смотрит. — Сына выглядываю, — отвечает она. — Припозднился что-то. — Долго нет? — уточняет пришлый. — Восемнадцать лет, — отвечает мать, жуя семечки и глядя на море.

Мама вернулась поздно. Я бегом примчался в гостиную. Она уже сидела на диване. Что-то не то было с ней. Не то. Я впервые видел её в таком расположении духа. Мама не сняла пальто, а свою маленькую сумочку прижимает к груди двумя руками, словно цепляясь за неё, чтоб не грохнуться. При этом она улыбается, довольно криво, и вот эта её улыбка никак не вяжется с остальным обликом. Болетта жаждет подробностей, но молчит и даже палкой не стучит, тоже понимает, что с матерью нелады, хотя я вижу, что сухие глаза Болетты расширились от удивления и, в не меньшей степени, страха. Наконец мама заговаривает: — Фред ушёл в море, — говорит она. Болетта садится. — В море? Ты уверена? — Мама разговаривает шёпотом: — Вилли так сказал. Вилли Халворсен. — Болетта шумно вздыхает. — Можно ли ему верить? Какому-то тренеру по боксу? — Можно, — кивает мама, — он сам и помогал Фреду наняться на судно. — Мама смерила меня взглядом, но не сказала ничего. Болетта помогает ей снять пальто, её сомнения не рассеялись. — Как ты можешь полагаться на его слова? Этот Вилли Халворсен не сумел хотя бы научить Фреда боксу! — Я позвонила в судоходство. Фред в море. — Мы обменялись взглядами. Болетта передёрнула сухонькими плечиками: — Ну не самое худшее. Хотя он мог бы и проститься с нами, конечно. — Только после этих слов мама залилась слезами. Она снова садится, её не держат ноги и бьёт дрожь. Болетта пытается утешать, но где там: до мамы наконец, догадываюсь я, дошло, что Фреда она не увидит больше никогда. На самом-то деле он как раз вернулся, потом снова пропал, и каждое очередное его исчезновение вновь переживалось как небольшая смерть, эти микросмерти росли, наслаивались и доросли-таки до заочного отпевания в церкви на Майорстюен, до похорон в отсутствие покойника и при наличии беспросветной тоски, где я произнёс, как уже упоминалось, свою незабвенную речь. Болетта дала маме время выплакаться, наконец у неё иссякли не слёзы — силы. Я чувствовал то же самое: Фред бросил нас навсегда, потому следующий вопрос Болетты меня огорошил. — И куда почапала эта посудина? — «Белый медведь», — прошелестела мама. — Да, этот «Белый медведь», поплыл куда? — В Гренландию, — ответила мама, повесив голову низко-пренизко. Но тут же вскинула глаза, встревоженная воистину ужасным обстоятельством, и произнесла фразу, которую мы потом то и дело повторяли, утешая и обнадёживая себя: — Фред даже свитер не взял!

Я ушёл в нашу комнату, ставшую, видимо, с этого вечера моей собственной, если судить по тому, что Фред нашёлся на пути в Гренландию, на борту «Белого медведя», и если они в эту секунду минуют Реет, собираясь затем лечь курсом на запад, в сторону синего горизонта и зелёного закатного солнца, то пусть маяк на Скумваре мигнёт им напоследок, как кристальная вспышка лампы Фреснелла, и выжжет их изображение на ветру. «Вам всем, здравствующим дома, шлю я из страны полуночного солнца, льда и снега, любовный поклон». Может, Фред найдёт овцебыка. А может, ему придётся питаться тюлениной. Вот, значит, как он решил вернуть письмо: прежде чем искать его следы, он постановил себе пройти путём деда, в фарватере, вспененном в северных водах шестьдесят шесть лет назад парусником «Антарктика», своими глазами увидеть то солнце, которое видел дед, продрогнуть на том же морозе, услышать, как с тем же хрустом крошится лёд. Может, он найдёт самого деда, вмёрзший в ледник скелет в куртке, в кармане которой завалялся огрызок карандаша, которым он когда-то писал нам письма. Я был рад, по-настоящему рад, что Фред уехал. Но я не чувствовал радости. Я убрал «Дипломат», потому что было поздно сочинять дальше, довольно уже насочинялось, и лёг в постель, прихватив коробочку для смеха. Сунул её под одеяло, нажал кнопку и прислушался. Механический смех звучал бессердечно и зло. Если б удавы умели смеяться, они делали б это точно так. Тот же самый смех, который казался таким милосердным и заразительным, когда мы слушали его вместе с Педером, наполнял меня теперь бескрайней мглистой тревогой. И я понял, что смех не действует на одиночек. Эту мысль надо было записать, пока не забылась. Открытие удастся, возможно, пристроить в дело. В смысле что смех — коллективное помешательство. Но я заснул, не исполнив задуманного, а батарейки в коробочке стали садиться, и смех делался всё медленнее и глуше, глуше, пока он не умер вовсе с коротким пшиком, оставив по себе лишь тихий, далёкий шелест, словно ветер, гуляющий в давно заброшенном доме, так я мог бы описать его, но и он отшелестел, а осталась бесплотная нить, сотканная из ничего для того, чтоб проветривать на ней мои грёзы.

Поделиться:
Популярные книги

Школа. Первый пояс

Игнатов Михаил Павлович
2. Путь
Фантастика:
фэнтези
7.67
рейтинг книги
Школа. Первый пояс

Лейб-хирург

Дроздов Анатолий Федорович
2. Зауряд-врач
Фантастика:
альтернативная история
7.34
рейтинг книги
Лейб-хирург

Не грози Дубровскому! Том VIII

Панарин Антон
8. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том VIII

Вернуть невесту. Ловушка для попаданки

Ардова Алиса
1. Вернуть невесту
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.49
рейтинг книги
Вернуть невесту. Ловушка для попаданки

Идеальный мир для Лекаря

Сапфир Олег
1. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря

Последний Паладин. Том 4

Саваровский Роман
4. Путь Паладина
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Последний Паладин. Том 4

Титан империи 7

Артемов Александр Александрович
7. Титан Империи
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи 7

На руинах Мальрока

Каменистый Артем
2. Девятый
Фантастика:
боевая фантастика
9.02
рейтинг книги
На руинах Мальрока

Сопряжение 9

Астахов Евгений Евгеньевич
9. Сопряжение
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
технофэнтези
рпг
5.00
рейтинг книги
Сопряжение 9

Здравствуй, 1985-й

Иванов Дмитрий
2. Девяностые
Фантастика:
альтернативная история
5.25
рейтинг книги
Здравствуй, 1985-й

Генерал-адмирал. Тетралогия

Злотников Роман Валерьевич
Генерал-адмирал
Фантастика:
альтернативная история
8.71
рейтинг книги
Генерал-адмирал. Тетралогия

Машенька и опер Медведев

Рам Янка
1. Накосячившие опера
Любовные романы:
современные любовные романы
6.40
рейтинг книги
Машенька и опер Медведев

Беглец. Второй пояс

Игнатов Михаил Павлович
8. Путь
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
5.67
рейтинг книги
Беглец. Второй пояс

Защитник. Второй пояс

Игнатов Михаил Павлович
10. Путь
Фантастика:
фэнтези
5.25
рейтинг книги
Защитник. Второй пояс