Полубрат
Шрифт:
Меня будит стук дождя по крыше. Я лежу и слушаю шорох дождя, лето, утро, красота. Педер поворачивается ко мне. От него разит. — Сочинил что-нибудь? — спрашивает он. — Неа. А ты? Посчитал чего? — Пока нет. — Взгляд у него стекленеет. — Но сейчас сосчитаю, сколько раз меня вывернет. — Он свешивается на другую сторону, издаёт какие-то животные звуки, смрад сгущается. — Ой, — стонет Педер. Я ухожу. Встаю, одеваюсь и ухожу, пусть побудет один. Нога вляпывается в пятно «Кампари». С кровати снова доносится рычание. — Два, — отсчитывает Педер. Меня уже нет в комнате. Никто ещё не выходил. Я один. Накрапывает редкий дождь. Я обхожу остров. Он невелик. И правильно. Остров должен быть такого размера, чтоб его можно было обойти кругом дождливым утром. Фьорд посерел и покрылся гусиной кожей. Сажусь на лесенку у мостков и опускаю лицо в воду. Помогает. Я сижу так столько, сколько мне нужно. Ступени зелёные, лощёные. Всё странно и обыденно. Вот паром, он разворачивается и ложится на обратный курс, в город. Посижу ещё и пойду назад, к Педеру. Поговорим о цифрах и сочинительстве. О нас. И тут я вижу её. Или, наоборот, она замечает меня первой. Вивиан. Она стоит посреди подвесного мостика с рюкзаком и зонтиком, никогда не забуду этого зрелища — Вивиан под жёлтым зонтом на качающемся мостике на Ильярне. Кто ездит летом в гости с зонтом? Вивиан. У меня глаза на лоб. Машу. Даже не знаю, что и чувствую. И чего хочу. Но машу. Вивиан одолевает последний отрезок и останавливается, лишь ступив на наш остров. — Привет, мелкий! — кричит она мне. Я бегом кидаюсь к ней. — Ты? — Конечно. А что такого? — Она искоса смотрит на меня: — Ну у тебя и видок! — Честно? — Как будто ты спал в воде. — Я улыбаюсь: — Мы с Педером попраздновали ночью. — Она складывает зонт, хотя дождь всё идёт. — Праздновали? — Да. Прикинь? — Она стряхивает воду с зонтика. — С кем праздновали? — Мы с Педером. — Вивиан снова поднимает на меня глаза. — Дождь идёт, — говорит она. Мы бредём к дому. Тихо. С голубого козырька на террасе капает вода. Я несу её зонтик. Трава холодит ноги. — Никто ещё не встал? — спрашивает Вивиан. — Педер, во всяком случае, нет. — Мы заходим к нему. Педер лежит, нехорошо вывернув голову набок Но он не умер. Вокруг кровати громоздятся горы блевотины. Запах — хоть топор вешай. Вивиан зажимает нос. Я раскрываю зонтик на всякий пожарный случай. — Кое-что мне всё-таки приснилось, — громко говорю я. Педер дёргается, но в каком-то замедленном темпе. Он вращает глазами. — Что? — стонет он. — Будто Вивиан приехала. — Педер скатывается на пол и становится на колени, словно молится. Но нет, занят он другим. Со стороны кажется, что его рот дёргается от удара электрического разряда, исторгая мерзкие звуки. — Четыре с половиной, — хрипит Педер. Управившись, он заползает на кровать и видит Вивиан. — Привет, толстый. Здорово загорел, — говорит Вивиан. Педер улыбается ей, но смотрит на меня. — Браво, Барнум. Ушёл в плюс! — Я захлопываю зонтик. Вивиан перешагивает через блевотину и садится на кровать. — Я буду спать между вами? — Раздаётся скрип колёс. — Нет, нет, Вивиан, у тебя отдельная комната! — Мы поворачиваемся к маме. Педер сдаётся без боя. Он прячет бутылку, но восемь кило этой вони не денешь никуда. — Мам, привет. Слушай, у меня, кажется, желудочный грипп. Дико заразный. — Вивиан уходит с мамой. Дождь иссяк. Солнце светит наискось в окно — сгусток света в синей раме. Педер выбирается из кровати. — Спасибо. Чудесный сон, — говорит он. — Ты знал, что она приедет? — Педер пожимает плечами. — Может, знал. А может, нет. Приберёмся? — Когда мы снова встречаемся с Вивиан, на ней бикини. Цвета я не помню. Боюсь лишний раз взглянуть в её сторону. Хотя и глаз не отвожу. Она стройная, честнее сказать, тощая, кожа гладкая и подтянутая, везде, особенно на животе, который, несмотря на это, пологой дугой уходит в бикини, и вся Вивиан ровного бледного цвета, не серого, а сливочного белого цвета, как старый фарфоровый сервиз. Она в тёмных очках. И на что она смотрит, мне не видно. Рот кажется больше обычного. Она собрала волосы в узел на затылке, выпустив тонкий шнурок на спину. Мы лежим на скале. Педер размазывает ей по плечам крем. Потом пересчитывает рёбра. У неё их больше, чем у нас. Ей смешно. Я
А Фред уже возвращается домой, через весь город, в дождь, он выжат как лимон, замучен не пойми кем, тенью. Он едва переставляет одеревенелые ноги, сумка через плечо, глаза стреляют по сторонам, прочёсывают пустые улицы. Рядом шагает Вилли. Он не закрывает рта. — В голове у боксёра, Фред, борются две мысли. Одна приказывает — наступай! А вторая нашёптывает: уклонись. Два голоса — это вдвое больше, чем нужно. — Фред кивает. Вилли берёт его за локоть. — Если ты будешь колебаться между этими двумя мыслями, тебе конец. У тебя в голове должна быть ясность и определённость. Если боксёр сомневается, он побеждён. — Вилли смеётся: — На самом деле в боксе всё так же просто, как в драке. — Они останавливаются. — Сначала кулак, Фред. Вот и всё, что тебе нужно помнить. Сначала кулак! — Вилли отпускает его руку. — Фред, ты должен мне пятьдесят крон. — Разве? — Я заплатил за тебя взнос. Иначе ты не сможешь тренироваться в сентябре. — Спасибо, — отвечает Фред. Вилли суёт руки в карманы, вид у него озабоченный. — Учти, это не подарок, чёрт возьми. — Они стоят на ратушной площади. — Пока, — тихо говорит Фред. Вилли не отпускает его сразу. — Ты слышал о Бобе Фитцсиммонсе? — Фред качает головой. Вилли улыбается: — Конечно не слышал. Фред, он был великим боксёром. В 1907 году он проиграл Джеку Джонсону, и на следующий день все газеты трубили о том, что карьера Фитцсиммонса закончилась навсегда. А через два месяца он одолел Корбетта. Нокаут в третьем раунде. — Ёбс, — роняет Фред. — Именно что ёбс. Не верь тому, что пишут в газетах. Говорят, что боксёры не возвращаются. Это враньё. — Угу, — соглашается Фред. Часы на башне бьют три. Время поджимает Вилли. — Увидимся завтра, — выпаливает он, хлопает Фреда по спине и бегом бежит к воротам механического, жирный человек бежит по брусчатке очень легко. — Ты здесь работаешь? — кричит Фред ему в спину. Вилли оглядывается на бегу: — Все здесь работают. — Он едва успевает к своей смене, а Фред стоит и смотрит на спины, вливающиеся в ворота завода, которые потом закрываются за ними. Дождь проходит через город. И в некий момент времени, в три часа восемь минут, ратушная площадь оказывается разделённой надвое, на дождь и солнце, свет и тень, так что одна рука Фреда на солнце, а на другую капает дождь. Так он и стоит, сперва сбитый с толку, вымокший и ослеплённый, на обрыве солнечного света, постепенно освещающего его целиком. Если б он обладал зрением, позволяющим проникнуть взглядом далеко-далеко в глубь фьорда, мимо обрывистого, зелёного Несоддена на остров Ильярне и в белый домик на нём, он бы сперва увидел Вивиан, она тянет колу через трубочку, губы у неё мягкие, влажные, вытянутые, она осторожно зажимает жёлтую трубочку двумя пальцами и искоса поглядывает на папу Педера, тот пытается подняться из шезлонга, но он глубокий, а отец отяжелел от еды, и его утягивает назад, а мы смеёмся над ним, над взрослым человеком, продавцом марок Миилем. — Господи, как же хорошо! Все вместе: мама и я, и Педер, и Вивиан, и Барнум. — Выдохнув это, он обводит всех нас глазами, как будто ему трудно поверить в то, что все мы собрались на его острове, день солнечный, мы исполнены благодарности, смешливы, мы хорошая компания. Он задерживает взгляд на Вивиан. — Ты приехала очень вовремя, — сообщает он. Вивиан улыбается и поднимает глаза от стакана. Стучат подтаявшие кубики льда. — Спасибо, — шепчет она. — Нам нужен кто-нибудь, чтоб присматривал за мальчиками, правда-правда. — Нас снова разбирает хохот, мама гоняет осу вчерашней газетой, а папа поворачивается ко мне: — Так ведь, Барнум? — Так точно, — отвечаю я. — Слушай, тебе опять плохо, нет? В салате не было ни одной макрели! — Я боязливо качаю головой. — Особенно важно присматривать за Педером. За ним нужен глаз да глаз, — говорю я. — Нет, вы только послушайте его! — взвизгивает Педер. — Это Барнуму нужен пригляд. Он высоты боится! — Мы уже задыхаемся от хохота, папе наконец удаётся подняться на ноги, он облетает взглядом фьорд, кивает, словно безоговорочно соглашаясь с чем-то, что видит, и обращается к маме. — Отлив, — говорит он. — Время «Кампари». Мария, тебе нести? — Мама обдумывает предложение. — А «Мартини» не лучше? — говорит она. — «Мартини» к отливу? Что ты такое говоришь! — Сокрушённо качая головой, папа уходит в дом. Я смотрю на Педера. Он любуется небесами и посвистывает. — Педер, — говорит мама. — Да, мама, — откликается Педер, продолжая изучать небо. Оно голубое. — Педер, разбирайся с этим сам. — Вивиан оглядывается на меня. Я передёргиваю плечами. Что ещё я могу сделать? Появляется папа. — Мария, а ты не видела «Кампари»? — Разве его нет в холодильнике? — Нет. — Мама опять взглядывает на Педера. — Нашёл что-нибудь? — Нашёл? — Ну на небе. Может, там написано что-то? — Папа теряет терпение: — Где «Кампари», Мария?! Скоро прилив начнётся! — Педер встаёт: — Я должен сделать признание, — говорит он. Папа поворачивается к нему: — Что такое? — Папа, я должен сделать признание. — Это я слышал. А что здесь происходит? — Педер опускает голову: — Папа, «Кампари» больше нет. Ни в холодильнике и нигде на Ильярне. — Ты понимаешь, что имеет в виду наш сын? — обращается папа к маме. Она вздыхает: — Я думаю, он имеет в виду, что они оприходовали твой «Кампари». — Папа опять дёргает головой, теперь в мою сторону: — То-то я смотрю, Барнум, тебе сегодня неможется. — И я немедленно чувствую, что мне неможется, мне тошно и муторно при мысли о том, как Фред делает растяжку, опираясь о дерево, каштан на аллее Бюгдёй, а Вивиан останавливается и заговаривает с ним, они стоят и треплются, и Фред рассказывает ей, Вивиан, о том, что в сентябре у него бой. Сейчас меня всё-таки вырвет. Но нельзя же тошниться дважды на одном маленьком острове! Папа чешет лоб. Он у него облезает, по самой серёдке, и папа долго скребёт его пальцами. — Ну, ладно, — говорит он наконец. — Вы живы остались, и то плюс. Куплю ещё бутылку, как в город поеду. — Он стоит, чухается ещё некоторое время, наверно, собирается с мыслями. — Жуткое дело, сроду такого не слыхал, — говорит он. И уходит обратно в дом. Я смотрю на Педера. Тот глядит вслед отцу. Надо же, до чего легко мы отделались. Я решаю для себя как-нибудь при случае отблагодарить папу подарочком. К Педеру подходит Вивиан: — Нормальный у тебя папа. — Но Педер внезапно впадает в ярость. Это что-то необъяснимое, но он просто теряет голову от злости. — Пап! — кричит он. — Папа! — Тот выглядывает с террасы. — Ну что? Надеюсь, ты не собираешься попросить «Мартини»? Потому что ты его всё равно не получишь. — Педер качает головой. Он свекольного цвета. — А ты знаешь, почему мы выпили твоё вино? — Папа улыбается: — У меня есть кой-какие предположения, — отвечает он. — Чтоб отомстить за то, что ты перепродал письмо Фреда дальше! — Папина улыбка хиреет. Лоб закровил, и тоненькая струйка крови стекает вдоль крыла носа. Он вытирает её тыльной стороной руки и уже открывает рот ответить, но передумывает и взамен упирается в меня взглядом, а я что, я сам не понимаю, чего такое Педер наплёл, я сижу молча, меня мутит, я сбит с панталыку и боюсь рот открыть, чтоб не сморозить какой-нибудь вопиющей глупости. Папа исчезает за портьерами, и я слышу скрип колёс и мамин голос, рассерженный и огорчённый: — Вот это, Педер, было ни к чему. Это жестоко. — Я поворачиваюсь к ним. Педер смотрит в землю. В лице ни кровинки. Вивиан уходит на мостки. Она встаёт на самом краю, чуть приседает, тонкая длинная буква «S», освещённая солнцем, отталкивается. Всплеска я не слышу. — Прости, — говорит Педер. — Ты не передо мной извиняйся. Перед отцом. — Педер пожимает плечами и уходит в дом. Его некоторое время нет. Я медленно встаю. — Может, у Педера похитили душу? — говорю я. — Что, Барнум? — Я его сфотографировал, — объясняю я. Мама открывает рот, чтоб засмеяться, но справляется с собой. — Души время от времени теряются у всех, — говорит она. — Тут важно вернуть её на место как можно скорее. — А как? — Совершать добрые поступки, — говорит мама. Наконец, возвращается Педер. Он приносит стакан и вручает его матери. — Извольте отведать, матушка, — говорит он с глубоким поклоном. — «Мартини», отлив и лимон. — А где папа? — Отдыхает. Лежит в гостиной на диване. — Мама берёт стакан обеими руками. — Педер, знаешь, что, я думаю, тебе надо сделать? — Пока нет. — Постричь газон. — Педер задумывается. — Пожалуй. — А когда управишься с газоном, собери, пожалуй, водоросли на пляже. — О нет! — О да! А после этого неплохо бы помыть мостки и лесенку там. Я почти уверена, что Барнум захочет тебе помочь. — И остаток дня мы трудимся во имя скорейшего возвращения наших душ на место. Мы подстригаем лужайку за домом. Двумя граблями собираем траву. Оттираем прозелень со ступенек купальной лесенки. Отмываем чаечьи какашки с мостков. И помогает. Душа уже движется на встречу с нами. Ещё чуть-чуть и встанет на место. Но это чуть-чуть — как последняя цифра кодового замка: тебе уже кажется, что код верный и замок вроде поддаётся, руки дрожат от нетерпения — и тут дело стопорится, одна из цифр неверная. Письмо Фреда? Почему он назвал его письмом Фреда? Нам остался уже только пляж. Там на песке сидит Вивиан и наблюдает за нами. Мы собираем водоросли. Она прикрыла плечи красным полотенцем. Похоже, ей зябко. Воняет водорослями, залежалыми отбросами, мочой, распаренной на жаре гнилостью, падалью. — Это наказание? — кричит Вивиан. Педер разгибается: — Наказание? Ты что, верующая? — Вивиан рисует на песке вокруг себя круг. — Я думаю, что я верю в Бога, — говорит она. Педер улыбается. — Это потому, что ты живёшь при церкви. Спорим, все на аллее Бюгдёй думают, что верят в Бога? — Дурак, — кричит Вивиан и закрывается полотенцем. Водоросли мы скидываем в огромное ведро. Педер потеет. — Зачем ты сказал про письмо? — спрашиваю я. Педер дёргает плечами: — Захотелось. — Зря. — Может, зря. А может, нет. — Педер подбирает пробку и запихивает её в узкий кармашек в плавках. — Педер, почему ты сказал, что это письмо Фреда? — Он оглядывается на меня и на секунду теряется, мнётся. — Довольно, — только и говорит он, поднимаясь. — Водоросли ещё остались, — замечаю я. Педер смеётся: — А сколько их осталось там, откуда их наносит! Барнум, водоросли можно собирать всю жизнь и не управиться. — Водоросли не поддаются счёту, — отвечаю я. — Именно! В этом всё паскудство водорослей — что их нельзя пересчитать. — Всё-таки я ещё пособираю немного, — говорю я. Педер пуляет пробку назад в воду. — Дело твоё. А я закончил. — Он подходит к Вивиан, срывает с неё полотенце, она вскакивает с воплем, а Педер мчится к дому, на бегу размахивая над головой полотенцем, как лассо, а она бежит следом, настигает его, и они исчезают, я не могу понять куда. Я сижу на корточках. Пузыри вспучиваются и лопаются в мокрых водорослях. Высохшая водоросль, которая лежит в песке и рассыпается в зелёную пыль от прикосновения. На песок вынесло медузу. Если б с неба упала звезда, она так бы, наверно, и выглядела. Я протыкаю её пальцем, но не могу вытащить его назад. Приходится соскребать с него медузу. Мне доводилось читать о человеке, утонувшем в медузах, они заперли его на дне, прижали, словно крышкой, через которую он не смог прорваться и остался внизу, в тени медуз, нет уж, диском по лбу лучше. Меня рвёт в ведро. Сую два пальца в рот и тошнюсь ещё раз. На спину ложится чья-то рука. Я оглядываюсь и упираюсь в папу Педера. — Вот ведь, — говорит он. — Не макрель, так «Кампари». — Я опускаюсь на песок. Он садится подле. Выдаёт мне свой носовой платок. — Это пройдёт, Барнум, пройдёт. Плоть тоже наказывает нас иной раз. — Наказывает? — Это своего рода пеня, штрафной почтовый сбор. Вчера вы наклеили на радость слишком дешёвенькие марки, а сегодня телу приходится доплачивать недостачу. — Папа вдруг начинает смеяться, вытрясая песок из башмаков. — Я ахинею несу, не слушай, — смеётся он. — По-моему, отлично сказано, — шепчу я. Папа молчит всё время, пока надевает ботинки. На это у него уходит время. Шнурки старые, тонкие, того гляди порвутся. — Глупо с этим письмом получилось, — говорит он наконец. — Продал его отец. — Это правда. Я тогда не знал, кто он такой. Что он твой отец. — Чудно, что старые вещи могут столько стоить, — говорю я. Папе это смешно: — Не все старые вещи, Барнум, не все. Вот эти мои башмаки, к примеру. Боюсь, мне за них ничего не выручить. — Не выручить, они скрипят. — Скрипят и текут. К тому же я не собираюсь их продавать. Эта худая обувка представляет для меня большую ценность. Но только для меня. — А если я сегодня напишу маме письмо, а она будет хранить его лет тридцать, наверно, оно станет стоить дорого? — Неизвестно. — А от чего это зависит? — От того, насколько ты прославишься. — Я задумываюсь. Представить такое мне не вполне по силам. Чем я могу прославиться? Именем? Ростом? Моими фантазиями? До таких высот мысли мои не дотягивают. — Всё равно, читать чужие письма неправильно, — говорю я. Папа кивает: — Вот и брат твой так же сказал. — Мой брат? — Он приходил ко мне в магазин. Хотел получить письмо назад. Оно много значило для тебя, верно, Барнум? — У меня нет слов. Фред вездесущ. Он успел у всех побывать. Со всеми поговорить. Папа обнимает меня за плечо. — Он хотел вернуть письмо ради тебя, Барнум. Именно так он и выразился. — Правда? — Да, правда. И я подумал, что Фред, должно быть, хороший старший брат. — Я не знаю, чему верить. Но где-то в глубине души затеплилась радость. И я решился: поверю в то, что, как мне кажется, услышали мои уши: Фред, как утверждает папа Педера, сделал ради меня что-то. — По-моему, Педер немного даже завидует тебе, — тихо произносит папа. Я поднимаюсь на ноги и иду в сторону дома. Я делаю крюк, чтобы побыть наедине с этими мыслями. В голове у меня, как в животе, когда переешь. Настоящий заворот мозгов. Уличный сортир свободен, я запираюсь в нём. Когда глядишь в очко, дна не видно. И не слышно, как падает туда какашка. Если я провалюсь туда, меня найдут не раньше осени. По стенкам висят портреты королевской семьи, Ван Гога и какого-то мальчишки, должно быть, Педера несколько лет назад. Он стоит на краю мостков в огромном надувном жилете и злится из-за того, что фотограф посягает на его душу. Тогда ещё мы не были знакомы, он не знал, кто я такой, и я не подозревал о его существовании в одном со мной городе, а оба мы не имели представления о том, что по тем же улицам ходит и Вивиан, притом мы, возможно, ездили в одном вагоне трамвая, сходили на одной остановке, и вот, сидя на толчке уличного сортира на острове Ильярне тем неповторимым летом, которое я потом стану называть тем первым летом, я умудрился додумать эту мысль до чёткости: в основном мы не знаем ничего, наши знания в сравнении со всем тем, о чём мы не имеем понятия, ничтожны, как муравей против Эвереста или капля против всего Мёртвого моря, поэтому ту малость, которую мы знаем, надо помнить и не забывать ни в коем случае и включать в неё то, что нам только кажется, что мы знаем. Во всяком случае, я слышу, что попал в копеечку, потому что после долгого кружения мысли соскакивают с языка в виде формулы: — Я знаю меньше, чем не знаю, — шепчу я. И ещё раз в душе прокатывается огромная доброта к Фреду, я так и вижу его, как он тихой сапой, тайно, обделывает свои добрые делишки. Я не спешу выходить. С какой стати, не знаю, но меня вдруг тянет поплакать. Мне хорошо. Бумага жёсткая, но делается мягонькой, стоит потереть её в руках. Я выхожу. Папа катит кресло вдоль пляжа. Педер и Вивиан устроились в шезлонгах на террасе и читают газеты. Педер замечает меня: — Барнум, знаешь, зачем имеет смысл собирать старые газеты? — Нет, — отвечаю я. — Тогда видно, что в гороскопах всё неправда. — Разве? — Педер принимается листать, пока не находит нужное. — Вот, послушай, что писали о тебе год назад. Одна из самых лучших и насыщенных недель года. Интересное знакомство с иностранным другом или предпринимателем. Вам представится много возможностей для лёгкого флирта, но какие-то из этих отношений покажутся вам достаточно серьёзными. Педер отшвыривает газету и смотрит на меня. — Барнум, что из этого сбылось? — Ничего, насколько я помню. — Что, и лёгкого флирта с иностранцами не было? — Не могу сказать, чтоб был, — отвечаю я. — Вот видишь. Простой обман. — Не факт, что гороскопы подходят всем, — вступает Вивиан. — Ты думаешь, что ты веришь и в гороскопы тоже? — Иногда. — Типа Бог пишет гороскопы для «Актюэль» на норвежском языке? — Педер изображает крайнее изумление и долго качает головой. — Осенью мне было написано, что я встречу двоих интересных людей, — возражает Вивиан. — И я вас встретила. — Она вдруг заливается звонким хохотом. — Совпадение, — отзывается Педер. — Даже если всё время врёшь, что-то оказывается правдой. Теория вероятности. — Вивиан закрывает глаза. — А ты во что веришь? — спрашивает она. — Педер верит в цифры, — отвечаю я. А Педер расплывается в улыбке, наклоняется к Вивиан и говорит, вкрадчиво понизив голос: — Если ты придёшь к нам в комнату ночью, в тринадцать минут после полуночи, Барнум кое-что тебе покажет. — Вивиан распахивает глаза: — Что? — Увидишь. — И больше он в тот вечер не говорит ничего. Сидит в шезлонге, считает входящие во фьорд суда и записывает данные в тетрадь со статистикой предыдущих лет. Когда мы ложимся, мы на самом деле не укладываемся, а садимся на кровать и ждём Вивиан. В доме полнейшая тишина. Меня разбирает нетерпение. — А что мы ей покажем? — спрашиваю я. — Тсс, — шипит Педер. — От тебя водорослями несёт. — Я повторно споласкиваю лицо и руки тёплой, с пылью, водой, которую лью голубой кружкой. — Педер, ты ведь просто натрепал, да? — Что ты воняешь водорослями? — Что я покажу Вивиан что-то? — Педер откидывается назад. Я вижу его в тёмном окне, беспокойное, расплывчатое отражение в свете низкой прикроватной лампы с красным абажуром, и всё это сплавляется в свете ущербной луны, словно подвешенной на верёвочке внизу фьорда. — Барнум, ты думаешь, она придёт? — Я поворачиваюсь в его сторону: — Нет. — А я думаю, да. — Педер снова поднимается и продолжает: — Нет, я не думаю. Я знаю. — Как ты можешь знать? — Педер улыбается. — Потому что она любопытна, вот и всё. Пообещай она показать тебе что-то, ты разве б не пошёл? — Пошёл бы. — Вот видишь! Она придёт. Только подожди. — Я возвращаюсь на кровать, сажусь рядом с ним. Педер обнюхивает мои руки. — Теперь лучше. Дамы не выносят вони водорослей, — шепчет он. Для верности мы трём дезодорантом подмышки и погружаемся в молчание. — Сколько времени? — спрашивает Педер. — Без восьми двенадцать. — Барнум, сейчас главное не заснуть. — Давай отвлекаться от сна. — Педер споласкивает лицо той же водой. — Вот бы мне старшего брата, — внезапно говорит он. — Тебе? — После меня у мамы не может быть детей. — Я задумываюсь: — Это был бы младший брат. Если б он родился после тебя. — Чёрт возьми, Барнум, ты прав! — Мы не спим. — Она придёт, ты думаешь? — снова шепчу я. — Придёт. Подожди.
Вивиан пришла. В тринадцать минут первого в дверь боязливо постучали. Педер открыл. Вивиан скользнула в комнату. Педер притворил дверь и прислушался. Мы все напрягли слух. В доме царила тишина. Нас никто не слышал. Фьорд протекал мимо. — Барнум, что ты мне покажешь? — зашептала Вивиан. Я посмотрел на Педера. Он только улыбнулся. Вивиан попятилась к двери. — Если это какое-то свинство, я ухожу! — Педер приглушённо засмеялся. — Тише, — шепнул он. Но Вивиан не унималась. — Только попробуйте, я закричу! — Она шагнула в мою сторону. — Барнум, тебя я вообще взгрею. Так и знай! — Ещё б минута, и она кинулась бы на меня, но Педер встал между нами. — Дорогая Вивиан, разве в твоём гороскопе не сказано, что мы интересные люди? — Вивиан успокоилась и стала просто нетерпелива. — Говорите, о чём речь. — Педер обошёл кровать, таща меня за собой. — Барнум хочет показать тебе своё достояние! — Вивиан опять поддалась подозрениям: — Не хочу я смотреть на его достояние! — Казалось, ей тошно от одной мысли об этом, она даже спрятала лицо в ладонях. Как она себе представляла: что я спущу штаны и продемонстрирую ей своё богатство? Достояние Барнума? Педер заржал: — Вивиан, расслабься. Достояние — это не Барнум. Это его чемодан. — Сказав это, он стрельнул в меня глазом, дважды подмигнул, осторожно вытащил мой старый чемодан и положил его на кровать. — Вот он, волшебный чемодан Нильсена, — прошептал он. Вивиан отвела руки и уставилась на чемодан: — И что в нём? — Педер распахнул крышку. Вивиан отпрянула, опять смутившись сомнениями. Но потом подошла поближе. — Он пустой, — сказала она. Педер повернулся ко мне: — Расскажи, Барнум. — В нём хранились аплодисменты, — сообщил я. Вивиан села рядом с чемоданом и бережно провела пальцем по бархатистой подкладке. — Аплодисменты? — Да. Мне он достался от отца, а ему дал его директор цирка Мундус. — Который приходил на похороны? — Ну да. Отец был хранителем чемодана. Они сложили в него все аплодисменты. А отец таскал его. — Вивиан смотрела на меня. — А где аплодисменты теперь? — Может, истрачены. Не знаю. Или отец их растерял. — Педер стоял у окна и следил за нами. Он молчал. Но изредка качал головой. — Это ты и собирался показать мне, Барнум? — спросила Вивиан. — Да, — ответил я. Вивиан слегка коснулась моей руки. — Чудесно, — сказала она. Стало тихо. Вдруг нас ударила короткая белая вспышка, словно молния за окном. Мы дёрнули головами в сторону Педера и заморгали. Он положил мой фотоаппарат обратно на подоконник. Я подумал о наших душах: лишиться души — всё равно что умереть, а сфотографировать кого-то — значит его казнить, если мама правду говорит, но умирать так часто всё же никак нельзя? — Аппарат Барнума, — шепнул Педер. Вивиан подняла на меня глаза. Под ними чернели круги. — А точно в нём не осталось аплодисментов? — спросила она. — Похоже на то. — Ни одного хлопка? Может, твой отец припрятал немного для себя лично? — Педер загорелся. — Отличная мысль, Вивиан. Наверняка он чуток притырил. Сейчас посмотрим! — Педер достал нож, сел на кровать, посмотрел на нас и шёпотом спросил: — Режем? — Я кивнул. Педер отпорол подкладку, разворошил картон под замком — нет ли там тайника с аплодисментами? Там не было ничего. Только тяжёлый дух нафталина и плесени. Педер убрал ножик в чехол. — Вы серьёзно рассчитывали на находку? — Он откинулся навзничь на кровати и тихо заржал: — Барнум, а что там твой отец любил повторять? — спросил он. Я взглянул на Вивиан. Она не отрывала глаз от пустого, искромсанного чемодана. — Важно не то, что ты видишь, а то, что ты думаешь, что ты видишь, — прошептал я. Педер снова сел. — По-моему, наоборот, — сказал он. — Важнее то, что ты видишь. А ты как считаешь, Вивиан? — Она вместо ответа показала пальцем на край крышки. — Смотрите, — сказала она. Там что-то было, уголок листа бумаги или книги. Мне удалось подцепить его. Это была открытка, отец припрятал её там или позабыл, старинная открытка, и я до сих пор помню свой тогдашний восторг — наполовину присыпанный страхом: в моём чемодане что-то нашлось, он, к моей вящей гордости, не пуст, но и боязно мне было тоже, чем окажется это послание, спрятанное и крышке доставшегося мне в наследство чемодана? Оно оказалось изображением самого высокого в мире человека, Патурсона из Акюрейри. Я выдохнул с облегчением. Его имя было выведено внизу — полностью, плюс роспись, а также значился его рост — два семьдесят четыре, измеренный под контролем съезда врачей в Копенгагенe. Педер и Вивиан заглядывали мне через плечо. У меня дрожали руки, от радости, от удивления, не знаю от чего, но дрожали. Раскрашенный вручную портрет Патурсона выцвел, краски казались бледными тенями. От этого зрелища я вошёл в раж, я чувствовал грусть, но и возбуждение, мне пришлось покрепче сцепить пальцы. У Патурсона лицо было удлинённое, а ротик маленький, едва заметный изгиб над широким подбородком, волосы были расчёсаны на пробор почти ровно посерёдке, а голубые в своё время глаза казались двумя дырами на маске. Одет он был в чёрный костюм. Туфли белые, без шнурков. — Два семьдесят четыре, — простонал Педер. — Этого не может быть. — Здесь ясно написано, — ответил я. Педер нагнулся поближе. — Значит, рожа у него метр, не меньше. Так не бывает. Обманки. — Ты хочешь сказать, съезд врачей соврал в полном составе? — Педер вздохнул. — Почти три метра! Поебень какая-то. — Я начал заводиться. — Ты хочешь сказать, мой отец врёт? — Педер вздохнул и собрался что-то ответить, но не успел. Его опередила Вивиан. — На обороте тоже что-то написано, — заметила она. Я повернул открытку. Там была марка. Исландская. Проштемпелёванная в Акюрейри 10.5.1945. Число, пересекавшее наискось зелёную исландскую марку, читалось с трудом. Десятое мая. Сорок пятого года. Открытка предназначалась отцу. Арнольду Нильсену. Она искала его долго. Сперва её послали в цирк «Мундус», Швеция, Стокгольм. Этот адрес зачёркнут и ниже написан новый: пансион Коха, Норвегия, Осло. Я так и вижу почтальонов с открыткой для отца в руках, сперва они доставляют её из Исландии в Швецию, чтобы оттуда отнести в пустую комнату пансиона Коха на Бугстадвейен. Где отца уже и след простыл, он съехал. И открытку посылают дальше, на север, на холмистый остров, откуда он сбежал, на Рёст, где тоже никто не знает, что сталось с Арнольдом Нильсеном, поэтому открытка год за годом ждёт его тут неприличным напоминанием о блудном сыне, что улизнул ночью, тишком, и пал так низко, как только возможно пасть: подвизается в цирке. Отец отыскал открытку сам, когда ездил на Рёст с матерью окрестить меня Барнумом. — Читай, — шепчет Вивиан. Почерк малопонятный, в словах полно ошибок, а строчки наползают друг на друга, чтобы вместилось всё. Я читаю вслух. Дорогой Арнольд, мой настоящий друг. Приходится остановиться, посмотреть на Вивиан с Педером: — Арнольд — это мой отец. — Дорогой Арнольд, мой настоящий друг, — начал я сначала голосом, который звучал как чужой. — Я пишу тебе сегодня, чтобы поздравить с победой мира и поражением этой гнусной Германии. Теперь подожмут хвост навсегда! Tы всё ещё в цирке? Надеюсь на это. Сам я вернулся в Исландию. Ты помнишь ту, которую мы звали Шоколадной Девочкой? К несчастью, она умерла. Она заболела болезнью, которую не смогла вынести. Она всегда говорила о тебе очень хорошо. Я надеюсь, наши пути когда-нибудь пересекутся. Арнольд, желаю тебе всего наилучшего в жизни. Самый высокий человек в мире. Патурсон.
Мы молчали очень долго. Я мог бы и всплакнуть. И я уже принял решение. Эту открытку я никогда никому не покажу. Я убрал её в карман сумочки с туалетными причиндалами. Педер посмотрел на меня и кивнул, словно понял моё намерение и одобрил его. — Теперь и у тебя есть собственное письмо, — сказал он.
В ту ночь я не спал. Лежал без сна, возбуждённый, слушал спокойное дыхание Педера и шелест ветра в яблонях, шорохи в траве, луну над фьордом, а будь слух у меня поострее, я б услышал и как Вивиан лениво ворочается в кровати у себя в комнате. Места для всего этого во мне не хватало. Оно переливало через край. Мне надо было срочно встать. Продышаться. Потом я устроился на стуле у окна. Мне думалось, что быть счастливым тоже вполнe сносно, это уж не так сложно, хотя непривычно, радость — разлапистый букет, руки изматывает. Мы проснулись, встали и снова улеглись на скале и заснули там, а папa читал в теньке каталоги марок, и мама работала над своей картиной. Солнце жёстко и жарко легло нам на спины. И я пережил нечто странное. Я внезапно вынырнул из сна, разморённый и напуганный, с единственной мыслью в голове, стряслась беда! Я физически чувствовал чужую боль. И в ту же секунду меня укусила оса. Прямо в горло. Оно сразу же стало опухать. Я закричал. Педер и Вивиан встрепенулись. — Умираю! — кричал я. — Задыхаюсь! — Голос пресёкся. Я катался по земле. В голове всё полопалось. Сейчас наступит смерть. Последнее, что я увидел в этой жизни: Педер думает, что я прикидываюсь. Я попробовал растолковать ему, что к чему, но поздно. Скоро я окажусь на том берегу. Я прекратил борьбу. Меня переполняло огромное спокойствие, на грани потери сознания. Душа готовилась отлететь. Прощайте, друзья мои. Но Вивиан припала ко мне и впилась губами в горло, словно решила поцеловать меня в первый и уже последний раз. Она не знала пощады. Кусалась. Высасывала. Отплёвывалась. Потом снова сосала, вытягивала из ранки яд и спасла мне жизнь — в первый, но не последний раз.
Внезапно отдых кончился, укусом осы и поцелуем. Мы с Вивиан уехали домой. Педер стоял на середине подвесного моста и махал, сколько мог нас видеть. Чемодан оттягивал руку куда тяжелее, чем по дороге сюда. Мы устроились на палубе сзади. Вдруг я увидел нечто в проливе между островом и материком. — Гляди! — заверещал я. Вивиан оглянулась. — Что? — спросила она. — Ты не видишь? — Чего? — Мама Педера! — Инвалидное кресло неслось по воде на всех парах, колёса рассекали волны, а чайки висели над ней белым пронзительным щитом. Вивиан прислонилась к моему плечу, закрыла глаза и не сказала ничего.
Когда «Принц» пришвартовался в Осло, на причале «В» стоял и ждал Фред. Я испугался до тошноты. Где мама? Почему прислали Фреда? Хоть Вивиан может и не заметить его. Он сам на себя не похож, отощал, в сером свитере на пару размеров больше нужного. Но Вивиан уже увидела его. Однако Фред не смотрел в её сторону. Глядя на меня в упор, он шагнул навстречу. — Пока, — громко простилась Вивиан. Она выпустила мою руку и медленно пошла к отцу, он ждал в такси у киоска. Я посмотрел ей вслед в надежде, что она не станет оглядываться. Она повернулась и помахала. Я взмахнул рукой в ответ. Помешкав, Вивиан забралась на заднее сиденье, и дверца захлопнулась. — Завёл себе кралю? — спросил Фред. Я помотал головой. — А мама где? — С Болеттой. — Почему? — Болетта свалилась утром с лестницы. Она возвращалась с Северного полюса. — Обошлось? — Нет. — Нет… как? — Она думает, что она в Италии. — Фред подхватил мой чемодан, и мы поехали в больницу «Уллевол». Там нас встретила мама. Она много плакала. Слёзы прорыли на лице траншеи. Увидев меня, она зарыдала сильнее. — Ты так загорел, — прошептала она. — Хорошо отдохнул? — Меня укусила оса. — Фред утомился от нашей болтовни: — Она очнулась? — спросил он. Мама покачала головой и отпустила меня. Из комнаты, где лежала Болетта, вышел врач. Мы зашли к ней. В постели она казалась маленькой. На голове повязка, а вся она присоединена к аппарату, в котором горят и мигают лампочки и столбики, как в огромном радио. Говорить надо было шёпотом. Болетта была вся синяя, а глаза большие, но отсутствующие. Всё равно как мёртвая. Возвращаясь с Северного полюса, она не смогла одолеть последние ступени лестницы. Опрокинулась назад, и череп треснул прежде, чем она пересчитала им все ступеньки сверху донизу. Где её в луже крови и нашла мама. Вот что я чувствовал за секунду до укуса осы — что Болетта сверзилась с лестницы. — Болетта, — позвал я шёпотом. Мама взяла меня за руку. — Барнум, она не слышит тебя. — Вернулся врач. Сказал что-то маме. Она занервничала и стала несчастная. Можем ли мы чувствовать чужую боль? Можем. Я вот ясно почувствовал, как упала Болетта. Фред тихо стоял у стены и смотрел в пол. Что я ощущал, когда его избивали? И не заразна ли боль? Сколько страданий друг дружки мы можем вынести? — Нельзя сказать, очнётся ли она вообще, — тихо оповестил пас доктор. — Сейчас как сфигаграфирую тебя! — завопил я. Мама закрыла лицо руками. Фред поднял глаза. Доктор исчез, как не бывал. Мама уронила руки. — Барнум, что ты такое говоришь? — Болетта очнётся, — сказал я.
Она очнулась. На восьмые сутки. Мама неотлучно просидела их рядом с ней. Фред изнурял себя тренировками злее прежнего. Домоуправ Банг замывал кровь у почтовых ящиков. — Ужасно, — прошептал он. — Как она? — Без сознания, — ответил я и прошёл мимо. — Может, ей ещё повезло, — прошелестел Банг. — Пьяные падают, как кошки. — Я представил себе череп, бочонок из кости, кожи и волос, оберегающий мозг, когда младенец засыпает, голова клонится назад, а у стариков она падает на грудь, это потому, что сны новорождённых воспаряют к облакам, а стариков они тянут вниз, к земле. Открытку от Патурсона я спрятал в щели в обоях за комодом. Однажды вечером Фред заговорил со мной. Он лежал в кровати, измочаленный тренировкой. — Наверно, это наказание, — прошептал он. — Наказание? — переспросил я тоже едва слышно. — Да. После всего, что случилось. — Болетта ничего плохого не сделала вроде? — сказал я. Но до чего Фред изменился! Его не узнать. И выражается совсем по-другому. Наказание? Возможно, бокс так повлиял на него. — Ты, никак в Бога веришь, а? — засмеялся я. Фред поднялся на ноги и подошёл ко мне. Он склонился над кроватью, мускулы трепетали под тонкой кожей, как кабели, как провода под током, а глаза были ещё мрачнее, чем бывало раньше. — Ты трахался с Вивиан? — Нет, — просипел я. — И как ей понравилось? — Фред, мы же не трахались. — Точно? — Сто процентов. Я ещё ни с кем ни разу не трахался, Фред. — Я думал, ты потому таким крутым заделался, Барнум. — Фред вернулся в свою кровать. И лёг, молчаливый и замкнутый. — У тебя поединок в сентябре? — спросил я. Фред не ответил. Я ждал, но он не отвечал. Только его тяжёлое дыхание наполняло комнату. — Думаешь, Болетта очнётся? — спросил он. — Да, — шепнул я. — Да. — И почувствовал, как её безумные, просвечивающие веки скользнули по моему лицу.
Болетта очнулась той же ночью. Мама сидела рядом. Она рассказывала, что сперва по Болетте прошла судорога, дрожь, словно она замёрзла, веки упали на глаза, и мама решила, что это Болеттин способ умирания: смежить веки, не выходя из потёмок другого сна. Но мама не успела ни позвать доктора, ни заплакать, поскольку Болетта вдруг передумала умирать, время её пока не пришло, всё ещё оставались на белом свете дела, которые ей любопытно было не упустить, и вместо того, чтобы перейти в мир иной окончательно и бесповоротно, она вдруг широко распахнула глаза и повернулась к маме. — Фред уже отбоксировал? — спросила она. Мама рассердилась почти: — Послушай, ещё только июль. Можешь ещё месячишко полежать без сознания! — Превосходно! Значит, мы обе идём на поединок.
Теперь впрягается Фред. Именно он заставляет дни идти и дотягивает до конца это удивительное лето. Болетте требуется покой ещё самое малое месяц, её организм отвергает пиво, а она обзаводится палочкой и вместо того, чтобы использовать её как опору, в основном колошматит ею почём зря. Педер по-прежнему на Ильярне. Он присылает мне открытку из Дрёбака, куда они съездили с папой. Он пишет, что дойдёт до цифры, о которой никто прежде не слыхивал. А как поживают мои мечтания? Привет от самого толстого человека в мире. Вивиан уезжает в клинику в Швейцарии, где ещё остаются врачи, верящие, что смогут сшить мамино лицо заново. А я стою у окна и гляжу вслед Фреду, каждое утро спозаранку уходящему из дому в дождь, в солнце, в тонкий, липкий туман, который иногда в такое время года наползает на город, но потом поднимается вверх и смешивается со светом. Я вижу, как он возвращается домой, попирает Киркевейен тяжёлыми шагами, а летний вечер пахнет бензином и солнцем. Он не обращает внимания на Эстер, которая машет ему из киоска. Он вообще ни на кого не обращает внимания. Он не разговаривает. Он экономит силы. Отметает всё лишнее. И день ото дня всё больше напоминает зверя. Мама стирает его форму, и мне достаётся развешивать её во дворе — шорты, толстые носки, майку. У помойки ошивается Банг, он переворачивает майку и говорит: — Надеюсь, он никого не укокошит. И его не угробят тоже. — Меня Фред в Центральный боксёрский клуб не берёт. Он хочет быть один. Не желает, чтоб ему мешались. Как-то утром рядом со мной встаёт мама. Моросит дождь. Она улыбается. Фред быстро идёт сквозь дождь. Капли едва задевают его. Он уклоняется от них. — Ты гордишься братом? — спрашивает мама. Я понимаю, откуда вопрос — это потому, что сама она впервые в жизни чувствует гордость за Фреда, конечно, ей страшно за него тоже, но гордость сильнее. — Горжусь, мам, — шепчу я. А он оборачивается там внизу, далеко под дождём, нас он не видит. — Я так рада, — вдруг говорит мама, но тут же обрывает себя, она чуть не стонет, как будто угрызения совести накинулись на неё за одно лишь слово «радость», словно нет у мамы права на неё, и она теснее прижимает меня к себе. Фред исчез. Дождь стекает по стеклу. — Хорошо, что Педер пишет тебе, — тихо говорит мама. — Да. Тебе привет, кстати. — Мама ждёт. Мы слышим палку Болетты. Она стучит в стену. — О чём ты мечтаешь, Барнум? — спрашивает мама быстро. Я собираюсь ответить, что ей не надо читать открытки, присланные мне. Но отвечаю вместо этого: — Чтобы Фред победил.
Начинается школа. В основном всё по-старому, за исключением слухов о Фреде. Не знаю, кто обнёс этим слухом все дачи, коллективные сады, лагеря отдыха, пляжи, парки и бассейны, может, слух распространился сам по себе, как пыль в засушенном пустом городе смешался с воздухом и осел на все без разбору уши. Но факт тот, что теперь я не только недомерок Барнум, но и брат Фреда, а он, в свою очередь, из шатуна-молчальника превратился в боксёра, который сносит любые побои и непобедим. Из проклятия он превратился в надежду Фагерборга, в нескладное, белобрысое упование всей округи. За летние месяцы созрело чудо — родился боксёр, а если этому городу чего и не хватало, так настоящего бойца. Слух был неукротим, он обрастал подробностями из жизни Фреда: он пробегает тридцать километров каждое утро; подтягивается девяносто раз, на одной руке; боксирует без перчаток. Никто не отваживается тренироваться с ним в паре. Двое вызвавшихся уже лежат в коме. Для тех, кто желал видеть его исчадием ада, была своя история: он поколотил собственную бабушку, и старушка лежит в больнице. Фред сделался звездой ярче, чем Отто фон Порат, чем Инго, он был самый неподражаемый. Я, если меня спрашивали, ничего не отрицал, лишь пожимал плечами со словами: — Мастер есть мастер.