Полубрат
Шрифт:
На этих словах Педера болтовня иссякла. Нам было о чём подумать. Мы стояли позади красного бука, чтобы не попасться никому на глаза. В первый раз я вместе с кем-то ждал кого-то. Занятия начинались через четверть часа, и первые танцорки уже стекались в здание Торгового дома, как будто рассчитывая, что, раз они пришли первыми, кавалеры их выберут. — Она не придёт, — сказал я наконец. — Обязательно придёт, — спокойно ответил Педер. — Спорим? — На сколько? — Сколько у тебя есть? — Я пощупал монетки в кармане. — Два двадцать. — Хорошо. Спорим на два двадцать. — Замазано, — ответил я. Педер хлопнул меня по спине: — Продул ты свои два двадцать! — И правда, к нам по аллее Бюгдёй спешила в огромной красной шапке Вивиан, она пробежала по снегу, перепрыгнула через бордюр и потрюхала в нашу сторону. Лицо у неё взмокло, она быстро отёрла лоб рукой и шагнула под зонтик. Стало довольно тесно. Мы дышали в лицо друг дружке. — Барнум не верил, что ты придёшь, — сказал Педер. Вивиан взглянула на меня: — Я пришла. — Наверно, Барнум привык к разочарованиям, — продолжал неуёмный Педер. — Наверно, — согласилась Вивиан и сняла шапку. — Ты дома сказала? — спросил я, переводя беседу на другое. Она помотала головой, разбрызгивая капли с волос мокрым кольцом вокруг себя. — О чём они не знают, о том и не расстраиваются, — хмыкнул Педер. — Блаженны дурни, короче говоря. — Теперь появились остальные ученики школы танцев, в тёмных нарядах и с мешками, в которых лежали слишком тесные туфли, они были похожи как минимум на траурную процессию, но больше на стадо, которое гонят на бойню, где им дадут по башке молотком и повесят на крюк размякать под звуки Oh Heidetr"oslein, снова и снова наигрываемой Свае, пока она не приступится к ним и не начнёт свежевать их своими когтищами. Вид у спешивших на урок был не только понурый, но и вполне дурацкий. Мы хохотали. Показывали на них пальцами и заходились от смеха. Пробил наш час. Мы издевались над ними с полным сознанием своего превосходства. Мы были вместе. Мы — против них, этих агнцев для заклания, и сила на нашей стороне. Тогда, наверно, стоя за красным буком под чёрным зонтиком, я впервые испытал чувство братства, со-общности,
Некоторое время мы ничего не говорили. Переглядывались и улыбались. Бояться было нечего. Захотим, вон на верхушку дерева залезем и весь вечер там просидим. Педер сложил зонтик. Снег перестал. — Пошли к отцу, — бросил он и зашагал прочь. Мы потянулись за ним. Он спускался в сторону порта. Углубляться в этот район считалось неосмотрительным. Там и улицы не расчищены, и даже снег коричневого цвета. Но страшно мне не было. Нас трое. Ещё немного — и Вивиан возьмёт меня за руки, хотя никто и никогда, не считая родных, так не делал. Наконец, Педер остановился перед магазином на улице Хютфельдтсгатен. На окне, забранном решёткой, значилось: МАРКИ МИИЛА — ПОКУПКА И ПРОДАЖА. Педер вытащил огромную связку ключей и отпер замок. Мы зашли внутрь, и он повернул за нами ключ в двери. В магазине никого не было. Педер зажёг люстру, дававшую резкий белый свет. Такого количества марок я не видел никогда. Стеклянный прилавок оказался под завязку забит старыми письмами. Пахло табаком, клеем и чем-то ещё, наверно, специальным паром, которым отпаривают марки с конвертов, чтоб не повредить их. — Резиной воняет, — сказал Педер. — Привыкнете постепенно. — Вивиан с любопытством озиралась по сторонам. — Неужели можно жить продажей марок? — спросила она. — Ещё бы. Марка Маврикия стоит 21 734 кроны, — ответил я. Педер хмыкнул и повёл нас вглубь, в заднюю комнату. Здесь стояли диван, холодильник и стол, заваленный непонятными блестящими инструментами, лупами, микроскопами, примерно как в операционной. Педер взял из холодильника бутылку колы и бутылку пива, открыл их пинцетом, смешал в стакане колу с пивом, отхлебнул глоток и пустил по кругу. Напиток оказался кисло-сладким. От коктейля зашумело в одном ухе. Мы сели на диван. Вивиан посерёдке. — Тебе разрешается здесь быть? — спросила она. Педер долил в стакан пива. — Папаша говорит, богодельня всё равно ко мне отойдёт. И гроши-барыши я считаю! — Педер захохотал и достал марку из глубины ящика, который он отпер двумя разными ключами. — Больше всего мне нравится в марках, что дороже всех ценятся экземпляры с изъяном. — Он показал нам марку из ящика и дал по очереди подержать её. Она была шведская, жёлтая и выпущенная, похоже, при царе Горохе. — Трёхшиллинговая, 1855 года, — прошептал Педер. — Должна быть зелёной. Румынский король купил в 1938 году такую же за пять тысяч фунтов. Только за то, что она не зелёная, а жёлтая. — Педер убрал марку на место и повернулся к нам. Но смотрел только на Вивиан. — Я жирный. Барнум недоросток. А с тобой что не так, Вивиан? — Я не осмеливался ни вздохнуть, ни выдохнуть. Вивиан молчала так долго, что я решил, что Педер всё испортил. Но потом она всё-таки ответила, подняв глаза и улыбнувшись: — Я родилась от аварии, — сказала она.
Всю дорогу домой я думал над её словами, что она родилась от аварии, я так углубился в размышления об этом, что даже позабыл произнести вслух уже приготовленную мною реплику: — Раз мы с изъянами, мы тоже ценимся дороже? — Мама бросилась ко мне с порога, отец дремал на стуле в гостиной. Болетты нигде не прослеживалось, наверняка на неё нашло обычное и она на Северном полюсе. — Тебя оставили после уроков? — спросила мама дрожащими губами. — Угу. — Хорошо хоть, не врёшь. Директор позвонил нам и всё рассказал. Как ты посмел?! — Отец поднялся на ноги, на это ушло время. — Ну, ну, полно, — пробубнил он. — Барнум, ты попал снежком в форточку? — Да, — пролепетал я. — Многообещающе! Весной начнём метать диск. От него польза ещё в том, что тренируется хватка, она и на девчонок сгодится. — Замолчи! — прикрикнула мама. Отец тыкнул и стал примериваться снова сесть. Мама дёргала меня за куртку. — И ты в таком виде ходил на танцы! — Я отвернулся. — Мы танцевали только ча-ча-ча, — сказал я. Мама глубоко вздохнула, руки беспокойно летали взад-вперёд. — А Фред где? Ты его видел? — Он лежит в гробу на чердаке, — ответил я. Мама уронила руки. Отец, так и стоявший, вмиг очнулся и побелел. — Что ты сказал? — спросил он. — Ничего. — В глотке у меня совершенно пересохло. Язык залип намертво. Отец медленно подошёл ближе: — Ничего? Ты ничего не говорил? — Я не помню, что сказал, — просипел я. Отец встал ровно передо мной, он дрожал всеми телесами. — Ты сказал, что Фред лежит в гробу на чердаке! — Я опустил глаза: — Вроде сказал. — Никто из нас не думал, что отец может с такой скоростью бежать по лестнице. Мама неслась следом и едва поспевала за ним, я мчался последним. Я не мог это пропустить. И вот что я увидел: отец замер посреди чердака, точно под окном. Гроб стоит на полу. Мама закрылась руками и кричит беззвучно. Но самое поразительное то, что отец смотрит не на гроб, а сперва обводит взглядом верёвки, прищепки, останки мёртвой птицы, пустые ящики из-под угля, он дышит, как паровоз, вздымая пыль вокруг, и так он долго стоит и таращится по сторонам, словно забывшись или забыв, зачем пришёл. Тогда Фред откидывает крышку и садится. Он сидит и зевает, худой и бледный, посреди шёлковых оборок. Та ещё картинка. Он упирается в меня взглядом. Я прячусь за маму, так и не открывшую лица. — Не тронь его, — шепчет она. Отец оборачивается к ней со скорбным, почти извиняющимся выражением на лице. А потом делает самое удивительное. Он наклоняется и обнимает Фреда, прижимает его к себе, похлопывает по спине, даже мама не может не посмотреть на то, как отец вместо взбучки ласкает Фреда. Из-за отцова плеча я ловлю взгляд Фреда, растерянный и до смерти напуганный, кто-то хлюпает носом, и это не Фред, это плачет отец, Арнольд Нильсен.
Я сбежал вниз, лёг. Спустя время пришли остальные, голоса звучали слабо и тихо. Я всё равно заткнул уши. Чтоб не слышать их разговоров. Хотя Фред голоса не подавал. Наверно, поколотит меня за то, что я его выдал, скорей всего, отвесит мне двойную порцию, раз не получил свою от отца. Было б куда лучше, если б Фреда сразу отлупили, и дело с концом. Я трепетал в ожидании, какой там сон, я был и растерян, и напуган — как Фред. Он пришёл, когда все улеглись, и присел ко мне на кровать. Я молчал. Ждал. А он просто сидел. Не в силах ждать дольше, я шепнул: — Прости. — Фред и тогда не сказал ни слова. Огромная тишина удерживала его тень надо мной. В руках у него что-то было. Но что, я не видел. Наконец он решил заговорить. Он выдохнул два слова: — Я злой. — Лучше б уж не говорил ничего. — Нет, не злой, — шепнул я. Фред наклонился пониже: — Откуда ты знаешь? — Я задумался. Всё-таки проще было бы перетерпеть побои. — Ты никогда не делал ничего злого, — сказал я по размышлении. — Не делал? — Вообще-то Фред беспрестанно что-нибудь вытворял: он послал домоуправу Бангу посылку с моей пижамой, он молчал два года, он закрывался в гробу на чердаке, и это лишь малая толика всех его проделок, но если Бог есть, разве он не посмотрит на всё на это сквозь пальцы, неужто же он вносит в свою картотеку даже шалости? — Ты не сделал ничего по-настоящему злого, — сказал я. Фред отвернулся. — Пока не сделал, — шепнул он. Теперь и я зашептал: — Пока? Ты разве собираешься, Фред?
Машина проехала вниз по Киркевейен, скользнув фарами по нашей комнате. Теперь я разглядел, что он держит в руках. Это был диск для метания. Фред не отвечал. Лишь поглаживал диск, лежавший у него на коленях. Потом улыбнулся. — Юношеский диск, — шепнул он. — Полтора килограмма. — И больше он ничего не сказал. Лёг спать. А диск положил на подоконник Пришлось мне тащить его назад в гостиную. Диск был вполне увесистый. Хорошо ещё, что он не взрослого размера. И что там Фред задумал? Во мне проснулось беспокойство. Я снова взял письмо, зажёг лампочку над кроватью и стал читать вслух. Не знаю, слушал ли он или спал. Но я всё равно прочитал письмо от первой до последней фразы, наикрасивейшей в мире, и я сделал это, ни разу не всхлипнув. Это оказался последний раз, что мы читали письмо.
Никаких гробов в Осло в те дни не пропадало. Отец открутил золочёные ручки, содрал шёлковую обивку и нарубил его на дрова, а в декабре, когда похолодало и потянуло от балконной двери, стал топить ими камин. Гроб горел прекрасно. Но я не особенно любил греться у этого огня, я одновременно и зяб, и прел, так что обычно уходил, когда отец разжигал в камине гроб, в котором однажды лежал Фред. Поздним вечером такого дня, когда все в квартире слегка обезумели от жёсткого лихорадочного каминного жара — отец даже пошёл на улицу охолонуться, — дверь нашей комнаты рывком распахнулась, и на пороге показалась Болетта, руки у неё дрожали, и она не могла вымолвить ни слова. Я не предполагал, что добрейшая Болетта способна на такой гнев, я ни разу не видел её в столь чудовищной ярости, она была как распрямившаяся тугая пружина. — Где письмо? — прохрипела она. — Где?! — Она смотрела на Фреда, он сегодня дома, лежит на кровати и пожимает плечами. — Без понятия. Ты не знаешь, Барнум? — Болетта разворачивается ко мне. — Оно не в комоде? — спрашиваю я. — Нет. В комоде его нет! — А ты не уносила его на Северный полюс? — Барнум, не надо сейчас меня дразнить! — Что ты, бабуль. Но я положил его на место, когда читал в последний раз. — Болетта накидывается на Фреда: — Если это ты взял письмо, знай, ты опозорил и живых, и мёртвых! Ты слышишь?! — Фред сел. — Я не трогал письма! — заорал он. — Чёрт возьми, я не дотрагивался до этого проклятого письма! Почему всегда во всём обвиняют меня?
Приходит мама. Она пытается утихомирить Болетту. Потом они на пару переворачивают вверх дном всю квартиру, но письмо пропало навсегда. — Ты сама его куда-нибудь засунула, — попрекает мама Болетту. Та уж не знает, что и думать, поэтому думает самое скверное. В глубоком смятении и расстройстве она укладывается на диван. Тогда я подсаживаюсь к ней со словами утешения. — Это не такая уж трагедия. Я знаю письмо наизусть. — Болетта открывает глаза. — Наизусть? — шепчет она. Я киваю и стираю капельки у неё на лбу. А потом я прочитываю ей письмо, без бумажки и текста я проговариваю его вслух целиком. Но когда я заканчиваю, ни буквы не потеряв и не прибавив, не изменив в тексте ничего, вплоть до запятых, когда я произношу последнюю фразу, Болетта берёт меня за руки, с трудом садится и шепчет: — Нет, Барнум, это не то. Это не то же самое.
Я ни слова не сказал. И мы сидели вдвоём с ней на диване в гостиной декабрьским вечером, а камин обдавал нас жаром, так что позже, думая об этом письме, написанном посреди льдов и снегов в стране полуночного солнца, я неизбежно сразу вспоминал и гроб, который полыхает в камине, нагнетая на нас сон без грёз и сновидений.
Вивиан родилась от аварии. Случилось это 8 мая 1945 года. Александр и Анние, которым предстояло стать её родителями, ехали на «шевроле-флитлайн-де-люкс», подарке его отца к их свадьбе, сыгранной осенью. Они собрались в заказник Фрогнерсетер. Они молоды, их совместная жизнь только начинается, ей через два месяца рожать, ему остался год на юрфаке университета Осло, где он звезда своего курса. А она прошлой весной была Королевой выпускных балов. Не пара, а бриллиант из тех, что вызывают общие зависть и восхищение, гордость обеих семей. Они привычно счастливы, они не ведают ничего другого, кроме радости бытия, они устремлены в будущее, оно на их стороне. И они упиваются этим днём. Солнце. Голубое небо. Зелёные деревья. Они притормаживают у Холменколлена. Александр Вие опускает окно и показывает в сторону трамплина и посадочного склона, и он, буквоед, педант, изъясняющийся обыкновенно параграфами законов, вдруг становится поэтичен и велеречив. Это всё вина Анние. И этого мгновения, и жизни впереди. — Мы с тобой стоим на вышке, — говорит он. Она накрывает его руку своей. — Мы готовимся к прыжку, — повторяет он. — Мы стартуем, и нам не страшно. — Ничуть, — смеётся Анние. — Мы улетим дальше всех. — Конечно, Александр! — Он кладёт голову ей на колени, она откидывает спинку сиденья, получается как в кровати, и Александр слушает, он прислушивается к ребёнку в её чреве и слышит, как ему кажется, биение двух сердец, Анние и малыша. Он долго-долго лежит так и слушает. Анние гладит его по волосам. — Ты красивая, — шепчет Александр. — Я говорил тебе об этом? — Да, сегодня утром. — А сейчас повторяю. Вы оба красивые. — Он целует Анние. Ставит как положено спинку кресла и превращается в обстоятельно-делового юриста, который думает о безопасности своей жены: — Ты должна сидеть прямо. Чтобы не навредить ребёнку. И будь поосторожней.
Они едут дальше. Александр закрывает боковое окно. Не хватало, чтоб её продуло. Он жмёт на газ, на последнем подъёме он на миг превышает разрешённую скорость, упиваясь мощью и услужливостью многих лошадиных сил, но немедленно сбрасывает газ, едва они сворачивают к лесу. Навстречу им выныривает другая машина. Александр едва верит собственным глазам. — Матерь Божья! — кричит он. — «Бьюик»! — Машины останавливаются, разделённые дорогой. Александр распахивает дверцу. Анние хватает его за руку. — Ты зачем? — спрашивает она. — Хочу взглянуть на его машину. — Только недолго. — Он снова опускается на сиденье. — Тебе нехорошо? — Она качает головой. — Нет, просто знобит что-то. — Знобит? — Даже не знаю. Я продрогла изнутри. — Мы возвращаемся домой! — Она смеётся в ответ: — Иди уже. Сейчас всё пройдёт. — Точно? — Сто процентов. Мне уже лучше. — Александр целует её в щёку и перебегает дорогу. Шофёр второй машины, низенький темноволосый мужчина в светлых перчатках, уже стоит у распахнутой дверцы и раскуривает сигарету. И первая мысль Александра: это нувориш, выехавший покрасоваться и похвастаться, возможно, простой китобой, внезапно разжившийся деньгами. На переднем сиденье мальчик, злобный, угрюмый и худой, из-за его плеча смущённо улыбается бледная женщина, точно извиняется, что не соответствуют они своей машине, что она им не по чину, странная семейка, думает Александр, но дружески здоровается с комичным фанфароном, который и балаболит не по-столичному, а на каком-то северном говоре, скрывая его тем, что говорит медленно и отчётливо артикулируя. Они ходят вокруг машин и нахваливают друг дружку. — Это ваша жена? — спрашивает коротышка. — Да, — кивает Александр. — Очень красивая. — Александра царапает такая простота. Наплывает туча, застит свет. Небо заволакивает. Александр поспешно прощается и садится в свой «шевроле». — Поехали домой, — говорит он. Но Анние хочется дальше, выше, на самый верх. Александр смеётся от радости, от полной и совершенной, без всяких изъянов, радости. Она — его. Она готова следовать за ним. Идти за ним вперёд и вверх. — На вершину так на вершину! Заодно не придётся тащиться за этим проходимцем. — Он пристёгивает ремень, и в эту секунду начинается дождь. Александр включает дворники и входит в следующий, крутой поворот. Анние оборачивается и видит, что женщина из той машины тоже повернулась, это длится секунду, и они теряют друг друга из виду. А на выходе из поворота происходит авария. Возможно, Александр Вие слишком гнал, или тёплый дождь сделал распаренную дорогу скользкой, или зверушка выскочила из лесу и напугала его. Факт остаётся фактом: он потерял управление почти двухтонным «шевроле», это происходит в мгновение ока, он не успевает ничего ни предпринять, ни выправить машину, мощь лошадиных сил сыграла с ним злую шутку, машину повело в сторону, она скатилась с крутого откоса и стукнулась о дерево. Анние кидает на лобовое стекло, оно разлетается об её лицо. И тишина. Только дождь бубнит. Птица взмывает с ветки. Александра зажало между рулём и сиденьем, он почти не пострадал, ссадина на лбу не в счёт. Ему удаётся освободиться, он поворачивается к Анние и вместо её лица видит кровь, всё залито кровью, кусок стекла торчит наискось из щеки и режет лицо пополам, грудь, шея, всё раздавлено, кровавая каша. — Анние, — шепчет он, — Анние. — Голоса своего он не слышит, но есть какой-то посторонний звук, он различает возню, смотрит вниз и на полу, у неё в ногах, видит комок, комок крови и мяса, человечка, ещё повязанного с Анние, которая вдруг заорала, завыла, зажала руками развороченное лицо, ломая пальцами торчащие осколки, и зашлась в нескончаемом крике, под который Александр пытается дотянуться, поднять ребёнка, девочку, они и имя успели придумать: если девочка — будет Вивиан, девочка и родилась. Вивиан поворачивается к нам. — Пошли, — говорит она. Педер оглядывается на меня, кивает, он бледен, даже спал с лица. Вслед за Вивиан мы идём по тёмной безмолвной квартире, стенка в стену с фрогнеровской церковью, мы впервые здесь, у Вивиан, она долго-долго не решалась пригласить нас. — Глухо, — шепчет Педер. — Что? — переспрашиваю я тоже шёпотом. Мы заходим в её комнату, и она беззвучно закрывает дверь. Комната кажется нежилой. В ней идеальный порядок. Как будто никто не пользуется ранцем, книжкой, свитером, парой туфель, стоящих ровно носок к носку, комната кажется поразительно пустой, в ней нет ничего: ни проигрывателя, ни радио, ни журналов, может, это нормально для девчонок, они аккуратистки, приходит мне в голову, но я вижу, что и Педер потрясён тем же самым, мы с ним усаживаемся на серую кровать, а Вивиан опускается на табуретку, так как кроме табуретки сесть не на что. Мы замолкаем, как будто заразившись тишиной квартиры. Первым приходит в чувство Педер. — Стильно, — выговаривает он. Вивиан поднимает на него глаза: — Стильно? Что ты имеешь в виду? — У меня дома горы дерьма. У вас нет ничего. — Вивиан слабо улыбается. — Горы дерьма? — Да, хотя у Барнума и того хуже. — Он смотрит на меня, ухмыляется, и я понимаю, что Педер треплется, лишь бы сменить тему, сам не зная, куда его вывезет, поэтому так и говорит. Меня знобит. Педера тоже, у него мурашки по загривку. — Точно, горы дерьма, — вставляю я быстро. Вивиан качает головой, она догадалась, что мы просто так мелем языком, и мы понимаем, что она поняла, поэтому мы замолкаем, и долго никто ничего не говорит, а нарушаю тишину на этот раз я, выступив с вопросом довольно скользкого свойства. — Ты сказала родителям, что ушла с танцев? — спрашиваю я. Вивиан передёргивает плечами, точно как Педер всегда делает, и во мне проклёвывается беспокойство. — Им всё одно. Они давно забыли, что я туда поступила. — В этот момент мой взгляд падает на фотографию на стене у неё за спиной, и пока Педер продолжает заполнять паузу глупыми разговорами, я впиваюсь в фото глазами, не в силах оторвать их от этого портрета женщины, чёрно-белого, наверняка старинного, она держит в руках папироску, и дым матовой спиралью змеится перед лицом, рот узкий и растянутый, а в облике что-то холодное, жёсткое, почти враждебное, но в то же время соблазнительное и притягательное, словно она предлагает лично тебе то, чего ты никогда прежде не совершал, и это твой, скорей всего, первый и последний шанс испытать это. Мрамор и марципан, думаю я. Слова возникают во мне сами по себе. Мрамор и марципан. — Если б мне дали выбрать, — поёт своё Педер, — я бы предпочёл лучше ничего, чем горы дерьма. — Здесь хватает и того, и другого, — смеётся Вивиан. — И дерьма полно, и нет ничего. — Педер преет над ответом и, к несчастью, решает поискать поддержки во мне. — А что ты на это скажешь, Барнум? — Мрамор и марципан, — отвечаю я. Оба, Педер и Вивиан, принимаются хохотать, хотя смех звучит в этих стенах чуждо, я тоже присоединяюсь к ним, мы складываемся навстречу друг дружке и хохочем: мрамор и марципан! — мы спаянная троица и обмениваемся лишь нам понятными фразочками; но — стук в стену, и более резкой тишины я не видел сроду. Мы разом распрямляемся, как будто нас застукали на запретном, на постыдном, на веселье. Больше мы не смеёмся. — Лорен Бэколл, — шепчет Педер. — Она стучала? — Нет, дурило, она на фотографии. — Вивиан поворачивается к этому единственному на стене предмету. Педер следует за её взглядом. — Кто она? — спрашиваю я. — Актриса, — отвечает Вивиан. — Как моя прабабушка, — походя замечаю я. Вивиан смотрит на меня новыми, как я убеждаю себя, глазами, внезапнo я предстаю перед ней в ином свете. — Правда? — Я киваю. — В кино или театре? — Кино. — Тогда, наверно, ещё в немом, — хохочет Педер, и тут же кто-то стремительно и бесшумно распахивает дверь. Её отец. Он седой как лунь, это первое, что наряду с тонким носом бросается в глаза. Он смотрит на нас. Педер сразу вскакивает. Я тоже поднимаюсь. Вивиан сидит. Она выгнула спину, как кошка. Отец кивает. Коротко улыбается, одна гримаса губами. — Вам уже, кажется, пора, — говорит он тихо.
Мы откланиваемся. Вивиан стоит у окна и машет нам, мы отвечаем тем же, она машет, пока мы не скрываемся из виду. — Бляха-муха, — говорит Педер. — Холодно у них. — И глухо. — Золотые слова, чёрт возьми. Холодно и глухо. — Мимо прогрохотал трамвай, лица за стеклом казались бледными, почти жёлтыми, и все-все походили на Вивиан. — Как звали женщину? — спросил я. — Лорен Бэколл. Говорят, мать на неё похожа. Или наоборот, — ответил Педер. — Правда? — Была. Теперь нет. — Педер остановился и взял меня за руку. — Она сидит в тёмной спальне, лица нет. — Нет? То есть как? — Не осталось после аварии. Делали операции. Толку чуть. — Педер отпустил мою руку и пошагал дальше. Я побежал следом. Прошёл ещё трамвай с такими же лицами в жёлтом мареве. — Она ни разу не вышла из дому после аварии, — сказал Педер. Теперь уже я дёрнул его за руку. — А ты откуда знаешь? — спросил я. — Вивиан сказала. — Я сглотнул. Дыхание спёрло, потому что внезапно меня поразила страшная догадка. Я отвёл глаза. Край тротуара был линией, на которой я, похоже, балансировал. — Так ты с ней? Я имею в виду — вы с Вивиан?.. — Может, да. А может, нет. — В голове у меня померкло, больше я не мог сказать ни звука, потому что, быстро сосчитал я, если Педер теперь с Вивиан, то я остался не у дел, коротышка Барнум третий лишний, он может смело идти домой, отдыхать. — Вот оно что, — выдохнул я. — Педер расхохотался: — Я не с Вивиан. Мы с тобой дружим с Вивиан. Ты не понял?