Полубрат
Шрифт:
Было поразительно тихо. Безмолвное небо, безветренно. Снег искрился сам по себе, хотя, возможно, сугробы вдоль дороги отражали сияние луны, висевшей над городом, точно блестящий замёрзший циферблат. Сначала холода не чувствовалось вовсе. Я ещё удивился. И подумал: не перекутался ли? Но когда мы добрались до того перекрёстка, где в своё время на сиденье такси родился Фред, холод закупорил дыхалку, точно железным скребком ошкрябал лицо и стянул кожу в узел на переносице. Фред шёл первым и тянул санки. Я замыкал шествие и подталкивал их сзади. Мы двигались проверенным путём вдоль ограды больницы, где в нижних окнах горели синие лампы. Тишину перестало быть слышно, лишь скрип полозьев, ломающих жёсткий снег, и мои сапоги, хлюпающие на каждом шагу, причём скоро я уже не мог пошевелить ни одним пальцем. Фред обернулся. — Всё нормально, — крикнул я. Мы потащились дальше и у Школьных садов, где на самом кончике чёрной ветки каплей краснело яблоко, едва не совершили роковой ошибки, не пошли направо, потому что тогда мы упёрлись бы в ледяные турусы за Торсхов и, не исключено, не вернулись бы домой никогда. Но Фред выправил курс. Луна светила нам в спину. Мы шли через кладбище Нордре Гравлюнд, хотя многим до нас такая прогулка стоила жизни. Надгробные памятники отбрасывали густые тени в сумраке ночи. — Не сдавайтесь! — шептали изо всех могил. Не сдавайтесь! Я толкал. Фред тянул. Он снова обернулся. — Твои сапоги скрипят чудовищно, — сказал он. — Зато медведей белых отпугиваем, — парировал я. — Помалкивай, — велел Фред. Впереди легло открытое пространство, пришлось форсировать его, ветер задувал со всех сторон, срезая шапки с сугробов и пуская их волнами толкаться в воздухе, нас едва не снесло вниз, к площади Александра Хьелланда с её грязной речкой, а пока мы чудом перебрались на противоположную сторону, снег успел набиться в каждую дырочку и щёлочку. Надо было отыскать место для привала. Мы пристроились на лестнице с тыльной стороны церкви. Она защищала нас от ветра. Итак, мы сидели в районе Сагане. До Северного полюса было ещё идти и идти. А между этими точками пролегли крутые обрывы, глубокие расщелины и реки с неукротимыми стремнинами и высоченными водопадами, вспарывающими лёд, как консервную банку. Стёртые ноги кровили. Я не заговаривал об этом. Фред закурил, дал мне затянуться. Туча загородила луну. Темнота сгустилась. Мы были одни в Сагане на подступах к Северному полюсу. — Помнишь Андре, о котором дедушка писал? — спросил Фред. — Которого они искали? — Помню. — Фред протянул мне печенье. — Знаешь, что он взял с собой в экспедицию? — Этого я не знал. Помнил лишь, что он летел на шаре и что этот шар, к несчастью, прибило к земле. — Двадцать килограммов гуталина, — сообщил Фред. — Двадцать килограммов? — Именно двадцать, Барнум. — Но зачем ему понадобилось столько гуталина? — Фред вздохнул. Мне не следовало спрашивать. Сам должен был докумекать. Наверно, он собирался мазать им белых медведей. Или хотел отметить чёрную дорожку на снегу, чтоб найти путь назад. Фред ткнул пальцем в мои задубевшие сапоги с рантом. — Андре потащил с собой двадцать килограммов гуталина потому, что думал о своих ногах. — Умно, — шепнул я. — Дважды в день, утром и вечером, он непременно жирил сапоги. Самое лучшее снаряжение не спасёт, если обувка ни к чёрту не годится. — Так и они не спасли, — шепнул я. — Те двадцать килограммов гуталина. — Фред замолчал. Луна пробила брешь в туче и на миг ослепила нас ярко, как солнце, луна резанула нам глаза, и прошла секунда, прежде чем они снова свыклись с темнотой той ночи в Сагане. — Да уж не спасли, — сказал Фред. — Сколько крема с собой ни возьми, гарантий нет. — Я сжевал ещё одно печенье и отпил кофе из термоса. — А этого Андре всё-таки нашли? — спросил я. Фред кивнул и принялся увязывать рюкзак. — Нашли. Через сорок лет. Под каменным селем на острове. От него осталась пара костей. Звери сожрали. — По спине побежали мурашки. Мне немедленно захотелось вернуться, пойти назад той же дорогой, если её ещё возможно отыскать, если её не занесло вместе с нашими следами, поскольку по луне тоже не сориентируешься, она съехала на другой бок и светит оттуда голым ломтиком, не вызывая доверия. Я сидел на ледяной лестнице, как примороженный к месту. — Ты думаешь, дедушку тоже съели? — пробормотал я так тихо, что сам едва расслышал. Фред смерил меня взглядом: — Дед сгинул во льдах. И до сих пор лежит там. Целый и невредимый. — Целый и невредимый? —
Я провалялся с простудой две недели. Фред отморозил мочки обоих ушей. Хмель сходил с Болетты семь дней. Но тем не менее назавтра она спозаранку притопала к нам в комнату, хлопнула дверью и запустила тапкой в каждого. — Где письмо? — прошептала она. Фред спихнул с себя тапку и сел в кровати. — У меня в портфеле, — буркнул он. Его изношенный портфель с разошедшейся молнией стоял под стулом. Болетта выдернула его оттуда и вытрясла содержимое на пол. Набралось прилично: четыре камня, нож, три свёртка с завтраками, сломанный карандаш, бумага для самокруток, плоскогубцы, значок «мерседеса», пустая банка из-под колы, гандон, спички, пакет жевалок «Хобби», велосипедный замок, две пробки для раковины, тетрадка для сочинений и, наконец, конверт, его Болетта тут же схватила в руки и вытащила из него письмо, чтоб убедиться наверняка. Письмо оказалось на месте. Она повернулась к Фреду, сидевшему в кровати с поникшей головой и красными ушами. — Зачем ты носил его в школу? — Надо было сочинение написать, — пробормотал он тихо. — Прости, бабуль. — Фред произнёс «прости, бабуль» и, мне показалось, покраснел! Болетта подошла поближе к кровати. — Хорошо. Фред, говори ясно. Голова раскалывается. — Фред искал слова. Но они попрятались, не найдёшь. Прилипли к нёбу, завалились в глотку, застряли в гортани. — Я списал с письма, — прошептал он наконец. Болетта медлила в нерешительности. Похоже, соображала. — Про что сочинение? — спросила она. — Рассказ о герое. — Фред говорил всё тише и тише. Болетта улыбнулась и потрепала его по щеке. Фред отвернулся. Уши у него горели. — И что ты получил? — «Хорошо», — быстро ответил Фред. — «Хорошо»?! Кто бы сомневался! — Болетта пошла к дверям, но остановилась на пороге. — Фред, никогда не выноси это письмо из дому. Барнум, и ты тоже. Никогда! Понятно? — Понятно, — сказал я. — Угу, — шепнул Фред. Ещё постояв, Болетта произнесла нечто непонятное и незабываемое. — Потому что всё с нами родом оттуда, — сказала она и помахала конвертом. После мы долго лежали молча. Я потел. Фред горел. — У тебя по сочинению «хорошо»? — спросил я. — Прочерк, — ответил Фред. — Прочерк? Тебе поставили прочерк? — Прочерк был меньше двойки. Он находился по ту сторону шкалы. Прочерк был не оценкой, а смертным приговором. Фред таращился в потолок. Казалось, подушка вот-вот заполыхает под ним. — Я даже списать не смог, — шепнул он. Отвернулся и уставился теперь в стену. Прочерка я не получал ни разу. Единственная, кажется, отметка, которой у меня не было. А вот жар был. И я сказал: — Давай, я буду писать сочинения за тебя. — Заткнись, — сказал он. Вдруг сел на кровати и принялся натягивать на себя рубашку. — Давай, я буду писать сочинения, а ты в обмен меня охранять. — Фред глянул на меня поверх воротничка. — Как я могу охранять тебя, если я учусь в этой гребаной школе для УО?! — Я тоже вылез из кровати. — Фред, а почему ты попал туда? — Заправляя рубашку, Фред шагнул ко мне: — Ты правда не знаешь или притворяешься? — Знаю, — просипел я. Он ухватил меня за плечо и пихнул в кровать. — Тогда скажи, идиотина! — Сам скажи, — прошептал я. — Потому что я родился в этом проклятом такси! — Фред зарделся, хапнул, что ещё оставалось надеть, и пошёл к двери. — Достал ты меня, — сказал он. И ушёл. Дело было в воскресенье, наверно. Везде всё тихо, у меня нос заложен. Наши следы на улице давно запорошило. Птица обтрясла снег с проводов. Я подобрал Фредово хозяйство. Убрал в портфель. Но заглянул в его тетрадку с сочинениями, одним глазком. В ней не было ничего. Пустые страницы. Я закрыл глаза. Потом пробрался к Болетте. Она лежала на диване со льдом на лбу, подтаивая, лёд ручейками стекал вдоль по морщинкам, прорезавшим лицо сверху вниз. Письмо, откуда мы все родом, лежало у неё под рукой. Я осторожненько высвободил его. И прочитал. Нам предстояло пересечь полуостров, дабы нанести на карту фьорд на другой стороне, закованный в лёд, отчего добраться туда на лодке возможности не было. Идти надо было 5–6 датских миль в одну сторону и столько же назад, а Гренландия сейчас неподходящая страна для пеших прогулок… Болетта разлепила глаза. Наверно, она плакала. Во всяком случае, мокротень вылилась из морщинок и потекла по щекам. — Гренландия это же «зелёная земля», да. Почему её так назвали, когда там один лёд? — Потому что тем, кто приплыли туда первыми, более всего запомнился красивый цветок — ландыш. — Я вложил письмо ей в руку. — А Северный полюс почему так называется? — Болетта улыбнулась: — Потому, Барнум, что пиво там жуть какое холодное.
А записала меня в школу танцев Болетта, кстати говоря. Она зашла к нам в комнату, дело было в начале сентября, прямо-таки даже в среду, остатки лета догорали на ветвях деревьев вдоль Киркевейен, редея с каждым днём, скоро последние всполохи загаснут, ветки оголятся, осень зальёт печку и вычешет город своим безразмерным железным гребнем. Я корпел над уроками, учил физиологию, выводил буковки не торопясь, одну к одной, даже Фред смог бы их прочитать, снизойди он до этого. Где начинается процесс переваривания пищи? Во рту. Фреда, к слову сказать, в комнате не было, он где-то шатался, как с неизменным вздохом говорила мама: Фред ушёл пошататься по городу, говорила она, и я представлял себе тощую неприкаянную тень Фреда, бочком пробирающуюся вдоль улиц, парков, мостов и подворотен. Болетта присела на краешек кровати и положила руку мне на колени: — Завтра у тебя первое занятие у Свае, на Драмменсвейен. — Я уронил всё, что держал в руках: карандаш, ручку, ластик, линейку, цветные карандаши, стеклянный шарик, переводные картинки, и повернулся к ней: — У Свае? В школе танцев? — Болетта захохотала и придвинулась ко мне. — Так-то бояться не надо, — сказала она. — Тебя ж не в армию забривают! — Но до меня доходили кой-какие разговоры о зале на Драмменсвейен, на последнем этаже Торгового дома, и о Свае, тощей, как скрипка, дылде ростом под два метра, которая заставляла мальчиков танцевать с собой, дак ещё, чтоб раз и навсегда научить их держать спину прямо, она всовывала между собой и жертвой пластинку Эдди Калверта, а когда та падала на пол, не скупясь, отсыпала на орехи увальню и нескладёхе. Но не это страшило меня. С пожилыми дамами я обходиться умел. Пугали меня девчонки, красивые нарядные девочки, ну и мальчишки. — Бабуль, а мне туда обязательно? — Болетта покачала головой, словно не веря своим ушам. — Ты же не собираешься прожить жизнь, не умея танцевать, а? Румба. Ча-ча-ча. Танго! Только подумай — танго! И этого ты хочешь лишиться? — Я счастлив был бы лишиться не только этого, подумал я, но и много чего ещё, а на поверку, подумал я, лишаемся мы как раз практически всего, что есть в жизни мало-мальски интересного, оно обходит всех нас стороной, и я почувствовал утешение, хоть и слабое. — А Фред почему не ходил в школу танцев? — задал я вопрос. Болетта подняла глаза к потолку и вздохнула. Кожа у неё на шее обмякла и свисала расплющенной скукоженной лепёшкой с подбородка на грудь, гладкую и плоскую под цветастым летним платьем, в котором Болетта пока продолжала ходить. Скоро осень снимет и с неё цветастый наряд и спрячет лето куда подальше. — Фред совсем другое дело, — только и ответила она. — Что это значит? — Он не создан для танцев. Короче, Барнум: завтра в шесть. — Она собралась уходить, но я не пустил, ухватил её тонкую руку, удивительно, но на ощупь она оказалась увесистой. — Что с тобой, Барнум? — Солнце заливало окно почти красным светом, в нашей — моей и Фреда — комнате это было самое, пожалуй, лучшее время дня, когда солнечный мячик скатываясь за холмы, заваливался за дома и попадал точнёхонько к нам в окно. Это длилось недолго, несколько секунд всего, но стоило внимания. Потом нас снова обступила тень. — Разучивать шаги ведь очень трудно? — спросил я. — Шаги? — Болетта снова засмеялась, и её дыхание ударило мне в нос. Затхлый старческий запах, словно я распахнул дверь в непроветренную комнату, где давно никто не живёт. Видно, в Болетте, в складках да морщинах, слежалось немало пыли. Я сделал шаг назад, будто бы уже танцуя. Думаю, она не заметила моего манёвра. — Дело не в шагах, — заявила Болетта. — Надо научиться вести. — Вести? — Да, Барнум, вести. Попросту говоря, обхватить, решительно и доброжелательно, женщину и вести её в танце. Женщины обожают кавалеров, которые умеют правильно вести. Но по ходу танца ты должен иногда ослаблять напор, чтобы партнёрше казалось, будто верховодит она. Ты наверняка постепенно научишься этому. — Ты думаешь? — Конечно, Барнум. Как только тело усвоит, в чём тут фокус. Руки должны быть крепкие и сухие. Могу отсыпать тебе талька. А то представь себе — безвольная, потная рука на спине партнёрши или на бедре, уж не говоря об остальном? — Я долго вздрагивал, глядел в пол. — Бабуль, ты думаешь, кто-нибудь захочет танцевать со мной в паре? — Она подсунула палец мне под подбородок и медленно подняла мою голову. — А почему они не захотят, Барнум? Почему женщины не будут стоять в очереди на танец с тобой, а? — Лицо у меня исказилось, но Болетта держала мою голову прямо. От её глаз шёл некрепкий сладковатый аромат, или от волос — наверное, от волос, стянутых на затылке в серый пучок, и он, единственный из её запахов, мне нравился, он сервировался на десерт. — Потому что я ниже их, — пролепетал я. Она отпустила меня, и я отвернулся к окну. Уличные фонари отбрасывали узкие тени. Я по-прежнему чувствовал её пальцы, они словно примяли кожу. — Что за ерунда! Думаешь, это важно для женщин? Несколько сантиметров роста? Барнум, просто держи их по-хозяйски и веди, куда пожелаешь. Но я должна сказать тебе ещё одну вещь. — Поднялся ветер, я не видел его, но слышал, как гнутся деревья и лес наваливается на город, заливая его своей темнотой. — Какую? — прошептал я. Болетта снова вздёрнула мою голову. — Никогда не смотри под ноги! Гляди им прямо в глаза, Барнум. Иначе ты их в оборот не возьмёшь. — Я посмотрел ей прямо в глаза, она улыбнулась и вскользь чмокнула меня в лоб. — Не забудь! Завтра, в шесть, у Свае! И вычисти до тех пор траур под ногтями!
Болетта исполнила несколько косолапых па, покружилась на месте и исчезла со смехом, будто смех пригласил её на танец и увёл, кружа. Может, с Северного полюса завсегдатаи расходятся таким манером, но в школе танцев Свае эти номера точно не пройдут. Если кто и пригласит меня, то один лишь плач, он склонится ко мне и занавесит меня своими патлами. За физиологию я в тот вечер больше не взялся. Сколько раз следует пережёвывать пишу? 26 раз. Пищу необходимо пережёвывать 26 раз, в противном случае вас ждёт язва, запор, гастрит, воспаление дёсен, гнилые зубы, грыжа и горб. Я продержался ужин, но ещё десяти не было, улёгся в кровать, хотя в сон не клонило, и я ненавидел этот зыбкий промежуток времени, переход ко сну, когда человек тупо лежит, а время прирастает расширениями, скобками и тире вводных предложений, надувается, точно голубой шарик, пока не лопается, порождая апатичный треск в голове да искры в глазах, словно перегоревшая лампочка, схрумканная темнотой. В голове у меня было слишком
В голову лезли завтрашние уроки. Где начинается процесс переваривания пищи? Во рту. На языке. В пальцах, берущих вилку с тарелки, в руках, несущих домой авоську с едой. Вспомнилась Тале, я ни разу не станцевал с ней и не знаю, успела ли она потанцевать хоть с кем. — Барнум, ты спишь? — Нет, — прошептал я. — Так скажи что-нибудь. — Я долго лежал молча. Потом спросил: — Где ты был? — Нигде. — Фред тоже надолго замолк. Думаю, он посмеивался. Но взглянуть на него я не решался. И свет погасить не отваживался. — Барнум, ты поступаешь в школу танцев? — Не знаю, — шепнул я. — Может быть. — Не знаешь? Не строй из себя дурачка. — Болетта меня записала. — Фред надрывался от хохота, расползавшегося по комнате. Скоро он вытеснит весь воздух. — Проще тебе было взять поносить мои спортивные трусы. Отличный наряд: лакированные туфли и трусы. Палки лыжные не забудь. — Фред, не говори так. — А если девчонки вздумают тянуть на тебя, ты сможешь ответить, мол, это трусы моего брательника. Одолжил штаны у брата, так и скажешь. Идёт? — Ну, пожалуйста, Фред. — Он помолчал. — Барнум, ты плачешь? — Я не плачу. — Нет, плачешь, я слышу. — Никто не плачет, — ответил я. Фред сел на кровати. — Барнум, ты рыдаешь по любому поводу. Ты трус, Барнум. — Не плачу я! — крикнул я. Фред вздохнул. Поднялся на ноги. — Барнум, ты можешь ответить мне на один вопрос? Если ты не хочешь ходить в школу танцев, почему ты не можешь просто сказать «нет»? — Я не ответил. Фред подошёл к двери и погасил свет, но, положив палец на выключатель, он повернулся ко мне и медленно покачал головой, вид у него был не сердитый, а огорчённый, да, огорчённый. — Не могу понять, какого чёрта я тебя собираю? — Так и сказал. Он употребил именно это слово: собираю, как будто я был маркой, эмблемой машины, автографом или крышкой от лимонада. Он лёг и скоро заснул. Сам я не спал, думал. Сперва о брюках; я представлял себе Фредовы брюки с манжетами рекордной ширины плюс висящий мешком блейзер и себя в этом наряде: лакированные туфли снизу и незабвенные пшеничные кудри сверху, Барнум с Фагерборга во всей красе, картинка светилась в голове резко и ослепительно, а кругом виднелись девочки, жительницы благородных Скилебека, Скарпсну и Бюгдёй, они наверняка ещё не блестяще воспитаны, поэтому недостаточно стервозны, чтобы прятать смех, они будут щуриться и таращиться, даже рты разинут, презрительный смех, улыбочки, прикрываемые тонкими руками, унизанными колечками, они собьются в кружок и ну шептаться тихо, но чтоб я услышал: этого колобка видели, им только коллекцию испортишь, пришлось встать на коленки, чтоб с ним познакомиться, так они поговорят и повернутся ко мне спиной, точно я пустое место, воздух, с которым смешивать свои духи и то много чести, так что волей-неволей придётся мне танцевать со Свае, с пластинкой, упёртой в пузо, и пока мы с ней выделываем па, у меня рвётся шов на манжете, штанина разворачивается, закрывает туфли и ложится на пол, все-все пары встают как вкопанные посреди вальса, вылупив на меня глаза, а я отползаю к дверям, волоча за собой полметра брюк, и кричу, что они не мои, а моего брательника Фреда, моего сводного, придурка, не умеющего читать, это его штаны и его вина, и от таких мыслей, прокрутившихся в голове мгновенно и разом, бешеным вихрем слайдов, прощёлкавших перед глазами в чёрных рамках, живот сжало… как иногда случалось, я расслабился и не сдержался. Расскажи, каким образом пища проталкивается дальше. Мускулы кишечника сокращаются, сжимаясь и разжимаясь. Тем самым они толкают пищу вперёд и опорожняют кишечник. Задница усвоила сегодняшний урок на пять с плюсом. Опорожнилась как по писаному. Я зажмурился в темноте. Из меня лило. Если б я мог выбирать сам, то предпочёл бы умереть. Пижама прилипла к ляжкам. Это дело было тёплое и мягкое. Уму непостижимо. Фред проснулся. Я слышал его глаза. И лежал не дыша. Сколько может пролежать так? И сколько в мире швейных машинок? А ножниц? Тень Фреда беспокойно заворочалась. — Барнум, и что ты теперь натворил? — Ничего. — Ничего? Ты ничего не натворил, да? — Честное слово, Фред. Спи. — Если я пролежу достаточно долго, всё пройдёт, всё в жизни — вопрос времени, кто может вытерпеть столько, сколько нужно, тот и выходит победителем, если не помирает со скуки до победы; эта мысль почти утешила меня, я лежу, время идёт, секунды работают на меня, как ходики от Арнесена, а если я долежусь до смерти, то выдвину ящичек, полный туалетной бумаги, и секунды подотрут за мной. Решено. Больше я с кровати не встану. Останусь здесь валяться, и кровать превратится в мою могилу. Фред зажёг лампу и посмотрел на меня. — Нет, не может быть, — сказал он. — Чего? — Не может быть, — повторил он. Это дело капало на пол, жидкое, коричневое, я чувствовал себя выгребной ямой, сливной канавой, толчком, который забыли спустить, и я сдался, куда мне было деваться? — Помоги, — прошептал я. — Фред, помоги мне. — Фред стоял, зажав нос руками. Потом открыл окно, подошёл к моей кровати. Замер и долго буравил меня глазами. — Ну и что нам с этим делать, а? — Я только качнул головой, едва, для меня всё было едино. — Не знаю. Фред, помогай. — Он надолго задумался. Даже холодный воздух из окна не разгонял вони, шедшей от меня. — Позвать мутер? — Лучше не надо, — выдохнул я. — Или твоего отца? — Фред заржал раньше, чем я успел ответить. — Ах да, чёрт побери, его же дома нет. Барнум, где твой папаша? Где человек с бриолином? — Не знаю, — ответил я по-прежнему шёпотом. — На работе, наверно. — Ясное дело. Он, конечно, на работе. А где же мой-то отец? Может, его позовём? — Не знаю, — прошептал я. — Чего не знаешь? — Где твой отец. — Фред улыбнулся. — Ошибочка, Барнум. Ты не знаешь, кто мой отец. Если не знаешь, как же я его позову? — Я промолчал. В конце концов Фред нагнулся ко мне: — Ладно, сами уберём. — Как? — спросил я осторожно. Фред тяжело вздохнул и отошёл к окну. — Дерьмо выкинем, бельё поменяем. Могу и тебя выкинуть заодно. — Думаешь, мама не заметит? — Что я тебя выкинул? Да она мне спасибо скажет, Барнум. — Фред, ну не говори так. — Ты такая мелочовка, что всё одно тебя никто не замечает. Ну и выкину тебя. Скажу, в слив затянуло. — Наверно, в этом месте я снова захлюпал носом. Фред подошёл поближе. — У тебя есть идея получше, да? — Идеи получше у меня не было. Я поднялся на ноги, медленно, как паралитик. Из-под пижамы потекла коричневая морилка. Фред смотрел на меня во все глаза. Этого зрелища он не забудет до конца своих дней. Потом он вышел, бесшумно прикрыв дверь. Никто не умел двигаться так бесшумно, как Фред. Я стоял у кровати. Не зная, вернётся ли он. Вполне в его духе: оставить меня стоять по уши в собственном дерьме. Я озяб. Но не плакал. Фред вернулся. Принёс чистое постельное бельё и здоровый пук серой обёрточной бумаги. Вопросов я больше не задавал. Уточнять ничего не хотел. Пусть поступает, как знает. Он стянул пододеяльник и простыню, сложил их и завернул в бумагу. Потом повернулся ко мне: — Снимай пижаму. — Я снял пижаму. И остался стоять голым. Было немного холодно. Фред смерил меня взглядом и улыбнулся: — Можно я спрошу тебя кое о чём? — Я кивнул. — А каково это, быть таким чертовски маленьким? — Я опустил глаза. Кожа сплошь покрылась мурашками, под коричневой морилкой всё чесалось и жгло. И у меня сорвались с языка слова, которые я не думал никогда говорить вслух. — Немного одиноко, — ответил я. Фред вскинул голову и посмотрел на меня, глаза в глаза, продолжалось это недолго, секунду или полсекунды, внезапный порыв, он был поражён не меньше моего и, возможно, почувствовал что-то знакомое, родное, уловил в моих глазах тень своей мрачности и почувствовал, что мы всерьёз братья. — Потанцуем, Барнум? — Фред положил руку мне на плечо. Оно опустилось. Фред засмеялся, тихо-тихо, едва слышно, у самого моего лица, стремительным движением убрал руку, увязал узел с бельём, взял его под мышку и выскользнул из комнаты. Вроде бы его быстрые шаги прошелестели вниз по чёрной лестнице. Я крадучись пробрался в ванную и, стараясь не шуметь, отмылся под душем. Коричневая взвесь забила слив и скопилась в устье, меня замутило, затрясло от страха, я стал втаптывать коричневую жижу внутрь, в сток, наконец она просочилась внутрь и ушла вниз, в трубы, в клоаку под городским чревом, а оттуда вытекла во фьорд в районе набережной Фреда Ульсена, где по брюхо в вонючем месиве стоят, лоснятся жирные чистики. Я прислушался. Всё спит. Ни звука, только журчание сливающейся воды. Из шкафчика над ванной достал тальк. И запорошил себя всего, сухой снежный шторм, а потом надушил пузо, ляжки и горло. Никто ничего не услышал. Бездонное сонное царство. Посреди чужих снов я мог делать, что пожелаю. Казалось, я просто пригрезился спящим. Я повернулся к зеркалу и увидел своё бескровное лицо, оно едва попало в зеркало, кудри опали, как надломленные спирали. Значит, я не сон, видения в зеркале не отражаются, это давно известно. Чистой пижамы я в ванной не нашёл, зато в ящике лежали мамины трусы. Я взял одни. Хотя мама и худышка, трусы оказались мне непомерно широки — я мог натянуть их до подмышек, — и такие мягкие и нежные на теле, как будто на мне и не было ничего. В таком виде: в маминых трусах, убелённый тальком и политый духами № 4711, я прошмыгнул назад в комнату. Постелил чистое бельё и лёг. Стал прикидывать, удастся ли назавтра заболеть. До завтра осталось несколько часов всего. Уже начало мало-помалу светать. Можно, к примеру, отрезать себе палец Фредовым ножом. Это у нас в роду. Вот у отца с пальцами просто беда, ибо то, что осталось от большого пальца на левой руке, правильнее назвать пеньком искорёженного мяса. Короче, я мог бы отчикнуть мизинец. Всё равно пользуюсь им редко. Он сам по себе лишний, ясно понял я, обдумав всё хорошенько и не вспомнив ни одного дела, которое нельзя сделать без мизинца. Кстати, о ноже — куда Фред запропастился? Я снова вылез из кровати и подошёл к открытому окну. Стоя там в маминых трусах, я испытывал странное, загадочное почти ощущение, будто мне подменили тело, у меня даже засосало под ложечкой, не заныло, как обычно, а скрутило мрачно, подрагивая. Пришлось упереться в оконную раму. Может, Фред стирает в подвале простыню и пододеяльник? Если я ещё постою здесь, то простуда обеспечена. А если повезёт, то и воспаление лёгких схлопочу. «А о чём бывают у людей сны?» — подумал я вдруг. И снюсь ли я кому-нибудь? Наверняка Фред пошёл выкинуть всю пакость на помойку. Я закрыл окно и надел Фредов халат, он вонял молью и потом и волочился по полу. Теперь я походил на боксёра, выставленного не в том весе. Муха в халате супертяжа. Я пробрался в гостиную. Скользил крадучись, как Фред, известный мастер скитаться и красться. На обеденном столе стояла мамина швейная машинка. На спинке стула висели старые брюки Фреда. Они были подшиты. И походили на шорты, серые шорты со стрелкой. Я подсунул мизинец под иглу. Если начать шить, палец раздерёт в клочья. Тут рядом возникла мама. Я не слышал её шагов. И рывком убрал руку за спину. Мама улыбнулась и туго запахнула ночную рубашку. — Волнуешься? — спросила она. Я отвернулся. — Не спится? — Встал в туалет. — Барнум, тут не из-за чего переживать. — А я и не переживаю. Волнуюсь немного. — Ещё бы. Хочешь померить брюки?
Я помотал головой. Вроде у мамы за спиной, в глубинe коридора, сгустилась тень Фреда. Этажом ниже спустили воду, этак мы скоро перебудим весь двор, подумал я, сердце колотится в груди с таким грохотом, что, наверно, разбудит всех и в городе, и в мире. — Завтра купим тебе новые туфли, — сказала мама. — Ты ж не можешь идти в школу танцев без туфель. — А не лучше взять Фредовы? — Они тебе очень велики, даже на двое носков. — Мама резко шагнула ко мне, и глаза у неё сузились. — Барнум, ты опять надушился? — Чуточку, — шепнул я. Мама глубоко вдохнула и выдохнула. — Сколько можно повторять? Брать духи не разрешается. Ну что подумают девочки, если от тебя будет разить духами? — На это мне нечего было ответить, потому что так далеко я как-то не заглядывал. Мне нелегко было себе представить, как девочкам взбредёт в голову мысль подойти ко мне настолько близко, чтобы учуять запах, да мало того, ещё и наклониться, нет-нет, это совершенно невозможно, это всё равно что долго думать о космосе, тогда мысль как бы растворяется в сильном синем ветре, а когда она уже совсем думать не думается, то отлепляется и медленно оседает на дно черепушки, но никогда его не достигает. — Папа душится, — прошептал я. — Нет, Барнум, он пользуется лосьоном после бритья, — быстро возразила мама. — А Фред сердится, когда ты трогаешь его халат. — Извини, — сказал я. — Ты мёрзнешь? — Да нет. — Мама скользнула рукой к моим волосам. Я отклонил голову. Она засмеялась — Барнум, иди ложись. Умойся только сперва. — Я сбегал в ванную, сунул голову под кран и нырнул в кровать, не забыв повесить халат на место в шкаф. Было слышно, как мама ходит по комнатам, то ли ищет вещь, которую давно куда-то сунула и позабыла куда, то ли тщится развеять беспокойство, из-за которого ей неймётся и не спится, а ушить его никакая машинка не в силах. Пометавшись, мамины шаги стихли, и тогда я разобрал другой звук — смех Фреда, он лежал в постели и тихо посмеивался, и не знаю даже, что раздражало меньше: мамино мельтешение или Фредов смех, когда он смеялся так, как сейчас. — Что такое? — прошептал я. — Ничего. — А что ты сделал с пижамой и бельём? — Не твоя печаль, Барнум. Ими займутся. — Фред оборвал смех и сел. — Ты меня слышишь? — Да, Фред, слышу. — Ты согласился пойти в школу танцев, хотя тебе этого не хочется. Так? — Да, — шепнул я. — Тогда тебе остаётся лишь одно. — Я тоже сел. — Что? Говори, Фред. — Постарайся, чтобы тебя выгнали. Как можно быстрее. — А как это делается? Ну чтоб тебя выгнали? — Фред зарылся лицом в ладони, можно было подумать, он плачет или у него схватило голову, как бывает у Болетты во время грозы, если она накануне прошлась по пиву на Северном полюсе. Только бы Фред снова не ощерился. Лучше повторить уроки. Как часто нужно опорожнять кишечник? Не реже одного раза в сутки. Что помогает нам избегать запоров? Физические упражнения, употребление в пищу хлеба грубого помола, фруктов и овощей, гигиена и хорошее настроение. — Так как сделать, чтоб тебя выгнали? — повторил я. Фред поднял голову. — Внимательно выслушай, что вы должны делать. И сделай с точностью до наоборот. Плёвое дело. — Фред выговорился, лёг и отвернулся к стенке. Я услышал почтальона на улице, звякала его толстенная связка ключей, и скрипели колёса голубой тележки, наверняка просевшей под тяжестью дурных вестей. Правда, плёвое дело: когда все делают шаг вперёд, я — назад, и лучше два шага, для надёжности. Когда мальчики кланяются, я приседаю в книксене. От одной этой мысли я почувствовал почти счастье, она озарила ночь, сдёрнула с плеч неподъёмную ношу, и Вселенная перестала распирать голову изнутри. Меня как будто освободили и развязали руки: валяй вытворяй чего в голову взбредёт. Ну и жох этот Фред! Пока все переобуваются в гардеробе, я прямиком в зал и ну впечатывать в натёртый паркет сапоги, тяжеленные от грязи, мокрых листьев, слизняков и собачьих какашек, с таким грохотом, что игла проигрывателя принимается скакать по бороздкам чёрного кругляша с дыркой посерёдке, в которые утрамбованы звуки трубы Эдди Калверта. Но стоило мне ненароком вспомнить о туфлях, в животе опять забурчало, и я свернулся в клубок в коконе из маминых трусов, стараясь отделаться от любой мысли. Стать бездумным, загасить, одну за одной, всякую тлеющую во мне мыслишку, как сходят по ночам на нет уличные фонари, чтоб под конец остался лишь полный покой и неспешная тишина. Почтальон взбежал по лестницe. Я не услышал, чтобы он спустился вниз. Фред храпел где-то далеко, а когда меня разбудил стук дождя в окно, он уже ушёл. Меня ждал великий день, может быть, величайший в моей жизни. Мама приоткрыла дверь: — Барнум, тебе пора. А то опоздаешь.
Я тихо засмеялся. Опоздать — тоже идея. Хотя мелковатая. Я могу не только опоздать в школу танцев, я могу такого там натворить! Перебирая в уме (его отключить так и не получилось) разные варианты, я подумал, что в мире не меньше возможностей делать пакости, чем совершать правильные поступки, если не больше, потому что едва решишь похулиганить, как откуда ни возьмись просыпается изобретательность, оживает фантазия и нисходит вдохновение, я, например, ощущал такой прилив сил, что сам, не испытав даже тошноты, вывел формулу количество добрых дел, на которые человек способен, относится к количеству дурных поступков, которые его тянет совершить, как один к трём. Едва я, дабы не забыть, записал формулу, названную мною равенством Барнума, на обороте тетради по физиологии, как дверь широко распахнулась и показалась мама. Я спрятался за рюкзак — Чем ты занимаешься? — Уроки делаю. А что? — Молодец. Но поторапливайся. И чистые носки не забудь.
Мама исчезла, а верёвки в животе стали стягиваться в большой узел. Чтобы как-то отвлечься от слизистой оболочки, панкреатина и желудочного сока, я сконцентрировался на голове, на проводках, которые соединяют мысли, точно линии на Центральном телеграфе, где Болетта раньше работала, я вспомнил о больших полушариях, мозжечке, основании черепа и позвоночном столбе, оставив напоследок самое своё любимое, продолговатый мозг, он ведь может, наверно, и ещё удлиниться: в один прекрасный день, нет, скорее — ночь, продолговатый мозг продолжится дальше вниз вдоль спины и тем самым растянет меня, но тут подступила тошнота, пришлось мне присесть на кровать перевести дух: думать о собственных мыслях довольно-таки утомительно, это почти как если бы все на Телеграфе позвонили сами себе и получился бы такой сигналите «занято», хоть в Книгу рекордов, или каждый услышал бы свой голос, эхом раз за разом ходящий по кругу, и всё это вдруг сложилось в картинку, возникшую на радужной оболочке ума, словно всё это время о ней исключительно я и думал: американец Уолтер, шесть раз обогнувший земной шар, оставивший за спиной 256 тысяч километров, приводняется с плеском восточнее атолла Мидуэй, он на две минуты превысил график и, качаясь в тесной капсуле, глядя на Землю, исчезающую, как голубая монетка в черноте колодца, он думает, мол, вот, один я не дома.
Когда мама в третий раз постучалась в дверь, намереваясь войти, я спустил ноги. Решение принято: немедленно, сию секунду, я начинаю делать всё наперекор. Поэтому я натянул не чистые носки, а, наоборот, ношеные и вонючие, лицо и подмышки хоть и сполоснул, но зубы не почистил. Лиха беда начало! Видел бы меня Фред! Теперь пойдут другие пляски. Теперь пойдут другие пляски, сказал я, вытянулся на мысочках перед зеркалом и увидел кудри, торчащие во все стороны, как взъерошенные перья, словно я сам себя оттаскал за волосы. Превосходно!
Мама ждала на кухне, в глазах нетерпение, на губах — улыбка, этакое приключившееся на лице лобовое столкновение, избороздившее его вдоль и поперёк следами торможения. Я присел к узкому столику у стены. Болетта читала «Афтенпостен» и показывалась всякий раз, как переворачивала страницы. Не знаю, заметили ли они перемену во мне. Я-то явственно ощущал её внутри себя, хотя внешне всё оставалось почти как раньше. Но Барнум точно был не тот, что вчера. Фредовы слова изменили меня. Отныне я заделался поперечной душой. Ответил «спасибо, не хочу», когда мама подвинула ко мне сладкое тёмное смородиновое варенье, она закатила глаза, убирая нетерпение подальше, но снова упёрла глаза в потолок, увидев, что я отрезаю себе кусок датского сыра времён ещё, кажется, похорон Пра, до того вонючего, что его держали в отдельном холодильнике, и Фред сказал как-то раз, когда был в хорошем настроении (не вспомню сейчас, по какому такому случаю оно на него снизошло), что я мог бы водить сыр в Стенспарк проветриваться, только на поводке, а то даст дёру. Я смеялся над его словами несколько дней кряду. А сейчас взялся съесть здоровенный кусок этого самого сыра. В голове стучало, кишки сводило, но я не сдавался: надеялся, что с таким благоуханием меня вообще не впустят в Торговый дом на Драмменсвейен, а то и вытурят из города или даже из страны. То-то было б облегчение! Я жевал, жевал, жевал, но казалось, что весь имевшийся в Дании сыр налип на небо, а язычок висит, как маятник, слепленный из кровяного пудинга, и раскачивается в слюне, ход его тяжелел, а всё вокруг замедлилось и сгустилось, мамин взгляд, шелест страниц под пальцами Болетты, стекающие по окну капли, я сижу с набитым ртом в замедленном кино и вспоминаю учебник физиологии, пытаясь понять, когда вся эта жвачка пойдёт наружу. Почему не следует пить, когда пища во рту? Тогда она не смачивается слюной в должной мере. Почему не надо смеяться или разговаривать с полным ртом? Пища может попасть в нос или дыхательное горло. Смеяться мне было не с чего, а говорить не о чём. Сыр вогнал меня в немоту. Болетта опустила «Афтенпостен» и обратилась к маме: — Барнум наконец распробовал сыр с носком? — Я быстро закивал, хотя спрашивали маму, а в её лице сохранялась прежняя двоякость: глаза следили за мной с подозрением, но губы улыбались. Болетта повернулась ко мне: — Девчонки любят мужчин с крепким запахом. Твёрдый взгляд и крепкий запах. Только не перестарайся, Барнум. — Мать захихикала. — Если дело и дальше пойдёт с той же скоростью, придётся мне писать записку фрекен Харалдсен, что ты опоздал из-за датского сыра! — Её зовут Шкелета, — ответил я.