Полубрат
Шрифт:
И Фред заснул, я думаю. Это был наш с ним самый лучший разговор по душам. Мне захотелось залезть к нему в кровать, устроиться под бочком. К счастью, я удержался. Я лежал и составлял в уме список всего, что легко можно попробовать сделать ещё раз. В этой мысли были надежда и спокойствие. Мне представлялся корабль, вышедший из дока Механического и затонувший в чёрной воде. Но беде можно помочь. Поднять корабль со дна, отбуксировать назад в док, заварить швы и спустить на воду по новой. Так я думал. Постель была моим доком. И там я провёл остаток каникул, пока остальные копали картошку у родни в Ниттендале или сгребали листву у белых дачных домиков у фьорда. Стоило мне подумать, чем занята в эту минуту Тале, и столбик термометра зашкаливал так угрожающе высоко, что ещё бы чуть-чуть, и мама бросилась бы вызывать такси — ехать в больницу. Но я выдюжил. А в понедельник объявил себя здоровым, встал с постели и с кольцом в кармане пошёл в школу.
На первой перемене я не высмотрел её. Но заметил другое. Девчонки из её класса собрались под навесом и плакали. На следующем уроке я не думал о занятиях. Что-то стряслось. Шкелета выглядела зеленее обычного и попросила Барнума, например, рассказать, как он провёл картошкины каникулы. Все захохотали, и Мыша успел только сострить, мол, это не Барнум, а картофелина-синеглазка, перепутали случайно, как ему так досталось указкой по затылку, что он буквально проглотил язык, а по внезапной тишине не сразу осело меловое облачко. И на большой перемене Тале не появилась. И под навесом никого не было, даже её одноклассниц. Пребен с Хомяком и Аслаком торчали у питьевого фонтана и наблюдали за мной. Воду сторож уже отключил. Я дал кругаля, зашёл с заднего хода, через первый класс, мимо столовой и дунул на четвёртый этаж. Полная тишина. На большой-то перемене. Кто-то уронил бутерброд с колбасой и не поднял. Голые крючки вешалки торчали из стены, как ряд блестящих вопросительных знаков. Кольцо оттягивало карман. Стряслось что-то ужасное. Я медленно плёлся по коридору. Дверь в её класс была распахнута. На доске было выведено огромными буквами: Тале, мы тебя помним. Я отпрянул назад.
Прозвенел звонок. Но я убежал домой. В квартире никого не было. Я взял ключи от чердака и пробрался туда. Я дурной человек, я знал это. И низкий, единственное, чего у меня хоть отбавляй, низости. Я стоял на чердаке под провисшими верёвками. Из люка в крыше капало. От сквозняка по луже шла рябь. Мои мысли были похожи на чёрный барабан, натянутый позади зрачков. Как она могла умереть, если отец — врач? Единственное, что мои глаза видели, была родинка, она растекалась на всё лицо, росла, покрывала всё тело целиком. Потом я угомонился. Потом замёрз и почувствовал опустошённость. Пошёл в угольную и спрятал там кольцо в ржавом люке. А взамен нашёл кое-что. Под мешком была припрятана бутылка. Початая и с надписью Еаu de vie на этикетке. Я отвинтил крышку и глотнул. Засаднило зубы. Но после в голове запузырился смех. Он мне понравился. Я отхлебнул несколько глотков, а потом положил бутылку назад под мешок. В голове приятно похохатывало. Я подставил стремянку к люку в крыше, вскарабкался, открыл его, насколько сумел, и, с трудом удерживая крышку, оглядел город. Город двигался. Не стоял на месте. Петухи-флюгеры поднялись в воздух и заслонили небо над фьордом. Но на кладбище на западе горизонта мокрые деревья стояли на месте, чернели, как нацеленные в серое небо мечи, и вереница людей в чёрном несла белый гроб между камней, а потом встала в месте, где земля была снята, как свежая ссадина. Я стянул с себя куртку, положил правую руку на край, сделал глубокий вдох и отпустил крышку. Я успел услышать хруст, затем стих смех в голове. Я потерял опору, но болтался, зажатый в люке, пока не сверзился с лестницы локтем вперёд, увлекая за собой стёкла и раму, и не покатился под верёвками. Вполглаза увидел Болетту. Она сидела на корточках около угольного люка и шарила под мешком в поисках бутылки. Наконец нашла. Присосалась. Это мне не пригрезилось, так всё и происходило на самом деле. Я отключился на время. Не знаю, как надолго, это было просто время. Но в разбитом люке между осколков стемнело. Из руки, косо висевшей вдоль тела, шла кровь. Кожа содралась длинными ремнями, и внутри в ране белело что-то гладкое. Я снова ненадолго потерял сознание. Тогда Болетта обернулась. Она вскрикнула, я услышал, как выпала у неё из рук бутылка и крик пошёл в мою сторону. Потом Болетта снесла меня вниз, и сколько шла по лестнице, столько разговаривала с собой, с людьми, с Богом. — Я сожгу этот чердак! Помяните моё слово. Сожгу его к чёртовой матери!
Очнулся я в больнице. Рядом сидела мама и гладила меня по голове. Вид у неё был заплаканный. Левую руку мне зашили. Потом отвезли в другую комнату и наложили гипс. Я пошевелил руку, но она оказалась неподъёмно тяжела. — Как мы здесь оказались? — спросил я. Мама улыбнулась и поцеловала меня в лоб. — Мы приехали на такси. Ты разве не помнишь? — Я покачал головой. — Нет, забодай меня лягушка, — сказал я. И меня ещё раз прокатили на такси: на следующее утро я вернулся на нём домой, с рукой в перевязи, в белой перевязи. Медленно всё вспомнилось. Всё, что я мечтал забыть, неспешно, но ясно развернулось перед глазами. Притворяться сделалось излишним. Я стал настоящим калекой. Маме с Болеттой пришлось помочь мне подняться по лестнице. Дома я выпил какао, проглотил круглую таблетку, полежал и уснул. Когда проснулся, у окна, руки в брюки, стоял Фред. — Здорово, малявка, — поприветствовал меня он. — Расшибся? — Тут в комнату вошла мама и выпроводила меня в школу. Я упирался, как лев. Но куда там. Она помогла мне надеть перевязь и прихватила её булавкой на плече, а Болетта настрогала мне бутербродов с яйцом и селёдкой, хотя я вообще ничего не хотел, не то что есть. И в этой своей второй очереди жизни, которую я назвал бы жизнью после Тале, я потащился вдоль по Киркевейен в низком белесом осеннем солнце. Эстер высунулась в окошко и всучила мне пакет ирисок. Мне не пришлось покупать билет в трамвае. Взрослая женщина вскочила и уступила мне место. Кондуктор помог спуститься по ступенькам. Об этом я мечтал в своих снах наяву, грезил, что будет так, но теперь из этого не проистекало никакой радости, даже печали, чтобы радоваться ей вопреки, и той не было, а лишь большая и глухая пустота.
На школьном дворе никого. Звонок уже прозвонил. Я, как черепаха, потащился вверх по лестнице. Отзвуки моих шагов раздавались далеко позади, причём пару раз мне показалось, будто эхо сорвалось прежде, чем нога шаркнула о ступеньку. Вот я остановился перед классом. Было тихо. Было мерзко. Перевязь врезалась в шею. Я постучал. Ещё мгновение тишины, затем голос Шкелеты: «Войдите!» Я распахнул дверь. Все мальчишки стояли за партами и глядели на меня, а на доске было выведено огромными буквами: Нам не хватало тебя, Барнум! Мне отчаянно захотелось повернуть назад, но Шкелета вытянула меня к кафедре, чтоб я откусил первый кусок от кренделя, испечённого девчонками с нашей параллели в школьной столовой, и пока я стоял жевал тесто с толстым слоем серой глазури и жёсткими изюмками, Шкелета сама сняла с меня ранец, а потом довела до парты. Нам нe хватало тебя, Барнум! Я жевал, жевал, но крендель не проглатывался, а когда на блюде ничего не осталось, Шкелета повесила на доску цветной плакат с изображением руки в разрезе и указала на меня. — Ну, расскажи нам, Барнум, что случилось. — Но мне нечего было сказать. У меня был полон рот кренделя и лжи. Шкелета улыбнулась и показала на плакат: — Ну что ж, Барнум. Руки — наши важнейшие рабочие инструменты. В стоячем положении кончик большого пальца доходит человеку примерно до середины бедра. Причём правая рука на полсантиметра длиннее левой, ибо в основном все пользуются правой рукой… — Она оборвала себя на полуслове. — И что смешного я сказала? — спросила она, поскольку весь класс за единственным исключением, меня, лежал пластом на партах с красными рожами и ржал, а я тихо радовался, что всё вернулось на круги своя. Шкелета спустилась с кафедры, держа указку на изготовку. Я проглотил остатки кренделя, Шкелета внезапно обернулась ко мне и опустила указку. — Что ты сказал, Барнум? — Я ничего не говорил, не слышал от себя ничего и перепугался, что с языка неслышно сорвалось ненароком словечко, Шкелета сручая, и теперь все смотрят на меня и надо что-то говорить, безопаснее всего спросить, вопрос же не бывает лживым. — А вы не хотите расписаться на моём гипсе? — спросил я. Шкелета помешкала минуту, начисто сбитая с толку. Потом взяла ручку, подошла ко мне, медленно вывела на гипсе своё имя мелкими пляшущими буковками, адъюнкт К. Харалдсен, и тут раздался звонок.
На перемене весь класс выстроился в очередь, чтобы расписаться на моей руке. Потом потянулись девочки из параллельного класса, за ними остальная школа, последним дошла очередь до Пребена, а парни стояли вокруг и хмыкали, потому что на школьном дворе все знают всё, любое слово достигает каждого уха, здесь нет никаких тайн, здесь курсируют слухи. Места для росписей почти нe осталось. — Ты знаешь, почему правая рука длиннее? — спросил Пребен. И сам же и ответил: — Потому что ты дрочишь правой. — Он поставил свою подпись рядом со Шкелетой. — Но теперь у тебя и левая станет той же длины, — заключил он и отшагнул к корешам в круг смеха. Они хохотали и хохотали. Я тоже засмеялся. — Не станет, если ты мне отсосёшь, — сказал я. Стало тихо. Круг сжался. Весь школьный двор смотрел на нас. Но они не могли отметелить меня сейчас. И знали это. И я знал. Я записался на тёмную когда-то в неопределённом будущем.
Когда я вернулся, Фред так и стоял у окна, руки в брюки. Я сел на кровать. — Отец не возвращался? — спросил я. Фред повернулся ко мне: — Кто? — Отец, — повторил я. — Он опять уехал? — Барнум, ты о ком? — В глазах у него снова появилась мрачность, она колыхалась в глубине его глаз. — Арнольд, — шепнул я. — Арнольд Нильсен, что ли? Жирный придурок с напомаженными волосами? Который является сюда пожрать и потрахать нашу маман? — Я сгорбился, отвернулся и кивнул. Фред посмотрел в окно. Он передёрнул плечами, повесил голову. — Понятия не имею. — Я выложил на стол пакет ирисок и осторожно сказал стоявшему у стола Фреду: — Вот. — Молчание. Потом он сказал: — Спасибо. — Кстати ли будет засмеяться, я не знал, хотя меня разбирало, но Фред к ирису не притронулся, и я решил не смеяться. — Спасибо, — повторил он. — Пожалуйста, — снова сказал я. Коричневый пакетик лежал невскрытый. — Фред, если меня будут бить, ты мне поможешь? — Он пожал плечами: — Если за дело, нет. Если ты заслужил, чтоб тебя проучили. Вот и он. — Кто? — Кто? Жирный придурок, который здесь жрёт и трахает нашу маман. — Я чуть не плакал. — Фред, не надо так говорить. — Ириски Эстер подарила, да? — Но я не успел ответить, как отец влетел в комнату, подхватил меня и чуть не сломал гипс. — Сумасшедший мальчишка! — заорал он. — Цирк на чердаке устроил? — Он выпустил меня и резко повернулся к Фреду: — Ты затащил Барнума на чердак? — Фред глядел в окно. — Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю! — взвизгнул отец и положил здоровую руку ему на плечо. Фреда передёрнуло. — Убери пальцы, — тихо прошипел он. — Сейчас же. — Отец помедлил, но снял руку и взглянул на меня. — Я хотел посмотреть на город, — объяснил я. — И выглянул в люк на крыше. И упал. Фреда там и близко не было. — Отец заулыбался, провёл по лицу платком и погладил пальцем росписи на гипсе. — Гляди-ка, Барнум, сколько у тебя друзей. У меня столько сроду не было! — Фред тихо гыкнул у окна. Отец вынул из кармана ручки, выбрал самую толстую, открутил колпачок и написал вокруг всего локтя Поправляйся! Привет от папы. — Где ты был? — спросил я. Отец завинтил ручку и положил в нагрудный карман. — Где я был? Я работал, Барнум. Добывал нам хлеб насущный. — Фред снова засмеялся. Отец сжал кулаки, но тут же и разжал их. — Ну ладно, пойду удивлю маму тоже! — прощебетал он, хлопнул в ладоши и пошёл к дверям. — Ты ничего не привёз? — спросил я. Отец резко затормозил, широкое, гладкое лицо перекосилось было, но он поспешно навёл порядок и собрал его в улыбку. — Не привёз? Да я побросал всё, что в руках было, и бегом к тебе, Барнум. — И он исчез, оставив по себе сладкий запашок одеколона, бриолина и пастилок. Мы молчали. — Может, он торчит дни напролёт в «Валке» и пиво пьёт, — предположил наконец Фред. — Ряха стала ещё шире. — Фред с усталым видом сел на свою кровать. — А ты распишешься на моём гипсе? — спросил я. — Зачем? — Затем, что все расписались. — Все? Дай посмотреть. — Он подошёл ко мне и стал читать имена. На это ему требовалось время. Я ждал. — Я не вижу, где расписался Клифф Ричард, — сказал он. И посмотрел на меня. Я не знал, смеяться или плакать. Я никогда этого не знал, когда Фред так смотрел на меня. — Он не расписывался, — прошелестел я. — А король Улав? Он что-нибудь написал? — Нет, конечно. — Ты же сказал — все? — Я имел в виду всех из школы, Фред. — Он снова склонился над гипсом, на этот раз он вчитывался в имена ещё дольше. В конце концов он всё же отпустил мою руку со словами: — «Т» тоже не расписалась. — Я и не подозревал, что слова ранят настолько болезненно. Но больно стало до того, что я почти обрадовался. Фред поднял глаза и, наверно, заметил перемену во мне, потому что мрачность в его глазах осела как масло. — Она умерла, — прошептал я. Фред задумался. — Если кто-нибудь полезет к тебе, дай ему гипсом в морду. Договорились? Да, Барнум? — Я кивнул. Почти успокоился. И решил, что можно поканючить. — Ну распишись. Пожалуйста. — И Фред взял ручку. Видеть его с этим инструментом было чудно, ручка в самом деле как-то не вязалась с его жменей. Она уверенно держала что угодно: нож, отвёртку, молоток, пилу, теннисный мяч, камни, гребень, копьё, но сейчас рука дрожала. Он снова присел ко мне, скрючился и стал писать на последнем пустом клочке. Дело продвигалось небыстро. Я украдкой положил руку ему на макушку. Она была горячая и неспокойная. Я слышал его дыхание и стук сердца под тонкой рубашкой. Потом он стряхнул мою ладонь. И мрачность снова проступила в глазах. Он написал Ферд. — Не страшно, — сказал я тихо. — Чёрт тебя дери, — ругнулся Фред. — Правда ничего страшного, — повторил я. Он стал чёркать неправильные буквы, перо обломалось, и чернила залили всю руку, закрывая имена синими пятнами, с дикой скоростью стекавшимися в сплошную тень. Фред вскочил и запустил сломанной ручкой в стену. — Об заклад бьюсь, ты это нарочно! — крикнул он. — Что? — прошептал я. — Руку сломал! Ты нарочно её сломал, чтобы все тебя жалели! Чёрт подери, какое ты говно! — Да, — согласился я. Фред перестал бушевать. Он смотрел на меня сверху вниз и более всего казался удивлённым. — Что ты сказал? — Я сказал «да», я сделал это нарочно. — Фред боднул меня головой. Я опрокинулся в кровать. Он тихо положил свою мягкую ладонь мне на щёку. — Барнум, как я смогу уследить за тобой, если ты откалываешь такие коленца, а? — Он спрятал руку в карман, намереваясь сказать ещё пару слов, но не сказал. А лишь схватил пакет ирисок и рванул дверь, за ней посерёдке между отцом и Болеттой стояла мама, держа поднос с гигантским кренделем, который Фред прихватил на бегу и пропал до понедельника, а дело было в пятницу.
Но спустя много времени, когда гипс давно был снят с тонкой серой руки, перепаханной корявыми синими стёжками, и я поступил в школу танцев и познакомился с Педером и Вивиан, Фред захотел сводить меня на кладбище Вестре. Я не рвался идти, к кладбищам у меня душа не лежит, погосты лишают меня сна и аппетита, но Фред уже своровал два тюльпана с клумбы домоуправа Банга и настроился прогуляться со мной и потолковать, так что выбора у меня не осталось. Тем более он дал мне поносить свою замшевую куртку, а я бы не отказался попасться в ней кому-нибудь на глаза, той же Вивиан. Но дорогой мы не встретили никого. Я думал, мы идём на могилу Пра, но когда мы пришли туда, на красивое и ухоженное кладбище, а дело, забыл сказать, происходило в мае, и деревья исходили зеленью, Фред прямиком свернул в заброшенный и неухоженный угол кладбища на задворках царства мёртвых. Он положил цветы к рассохшемуся скособоченному деревянному кресту. Чтоб прочесть имя, мне пришлось нагнуться к нему. К. Шульц 1885–1945. — Кто это? — спросил я. — Мой доктор, — ответил Фред. Я ещё раз посмотрел на могилу. Мне было неуютно. И хотелось домой. — Сядь, — сказал Фред. Мы сели на жухлую, жёлтую траву. Фред озирался по сторонам. Тоскливое место. — Лучшие сгнивают первыми, — сказал он. Я молчал. — Что? — Лучшие сгнивают первыми, — повторил он и как будто улыбнулся. Потом лёг навзничь на траву, и я вслед за ним. Мы глядели в небо, медленно дрейфовавшее над нами в свете солнца. — К. спас мне жизнь, — сказал Фред. Я едва осмеливался дышать, только прошептал: — Как спас? — Я не должен был родиться, — сказал Фред. Я, как мышка, лежал рядом с Фредом на прелой траве кладбища Вестре. Ветер гулял в кронах. Плыло солнце. Муравей полз по травинке, самолёт вынырнул из неба. Я воображал, что Фреда нет, что я один, единственный ребёнок в семье. Но у меня не получалось. Фантазии были безжизненные, как будто их тоже передержали в гипсе и теперь они висели, как такие же иссохшие плети вдоль утомлённого тела сна. Мира без Фреда нельзя было себе представить, хотя я частенько мечтал об этом: как отделаюсь от него навек. — Что? — спросил я. — Я не должен был родиться, — повторил Фред. Я ждал продолжения, но надеялся, что он всё-таки умолкнет. — Меня насильно заделали матери, — сказал он тихо. — Меня должны были выковырять. Извлечь и раздавить. Но мама молчала, пока время не ушло, а доктор Шульц с пьяных глаз меня просмотрел. — Откуда ты узнал? — прошептал я. Фред улыбнулся: — Я слушаю. Прислушиваюсь к дому. К чердаку. Истории живут повсюду, Барнум. Только кто мой отец, не знает никто. Кто овладел матерью. Кто надругался над ней. — Фред выражался чудно. Прежде я никогда не слышал, чтобы он говорил так. Словно он выучил новый язык или изобрёл его. Он сорвал травинку, сунул её в рот и повернулся ко мне: — Лучше всего, если б он оказался мёртвым, правда? Барнум, скажи?
Мы полежали так, помолчали. Я продрог. Мне хотелось бы не знать того, что рассказал Фред. Многих вещей я не желал слышать вообще. Наконец он поднялся, отряхнул траву и землю с рубашки, постоял, глядя на два тюльпана и могилку, на которую никто не приходил, она зарастала и вот-вот должна была исчезнуть, пропасть, кануть в небытие, и я, помню, подумал: «Может ли человек исчезнуть без следа?» — Скоро места не хватит, — сказал я. — Кому не хватит? — Мёртвым. — Фред передёрнул плечами. — Одному найдётся, — ответил он, закурил и прибавил шаг. Я старался идти с ним вровень, но отстал. Он бросил меня на кладбище, тёмная, худая фигура исчезла за деревьями Фрогнерпарка, а я остался ловить ртом воздух на узкой, присыпанной гравием дорожке, в слабом запахе табака, посреди высоких сияющих мраморных плит и поникших букетов. И ещё одна мысль пришла мне в голову, хотя в неё ничего уже почти не помещалось. Есть разница и между мёртвыми, подумал я и увидел её. Могилу Тале. На чёрном камне выгравировано было её имя, день рождения и когда она умерла. Навеки наша написано было на камне. Навеки-то навеки, да не с нами. И до меня дошло вдруг, что Фред привёл меня сюда, на могилу Тале, он просто покружил сперва. И я почувствовал к нему безмерную симпатию, я возлюбил его в эту минуту от всего сердца, высоко и чисто, так что даже по-настоящему всплакнул о нём, о моём сводном брате. Я вернулся к доктору Шульцу, забрал у него один цветок и положил к её камню. Подумал, надо ли принести кольцо, но оставил затею. Оно пусть лежит там, куда я его убрал. А потом я забыл и о кольце, и о себе самом, слишком о многом болела голова. Но когда Вивиан ждала Томаса, она переехала на чердак на Киркевейен, перестроенный в квартиры в момент, когда в город хлынули деньги, и однажды вечером я сидел там, под скошенной крышей, и пил, без вдохновения, но упорно, желая забыться, и вдруг вспомнил это кольцо, скорее всего оставшееся где-то в перегородке, замурованное в стену, и я вспомнил его с радостью, кольцо с буквой «Т», с которой начинается имя девочки, никогда не получившей колечка, для неё купленного. Снег струился в косое окно. И я подумал, подливая себе спиртного и заливая зенки: бесследно мы не уходим. Вспененный форватер тянется за нами и никогда не разглаживается полностью, это прореха на времени, которую мы сперва старательно протираем, а потом оставляем в память о себе.
Фред растолкал меня. — Пошли на Северный полюс, — шепнул он. Сон как рукой сняло. — Сейчас? — Фред кивнул: — Болетта там уже танцует, Барнум. Пошевеливайся. — Сам он был одет в свитер, куртку, сапоги, две пары штанов, шапку, шарф и варежки. Я собрался так же, только сапоги у меня были с рантами. Экспедиция к Северному полюсу дело серьёзное. На авось тут не пронесёт. Да и ночь на дворе. Фред успел собрать рюкзак, в него он положил овсяное печенье, сигареты, фонарик, термос с кофе и спички. Мы не стали тревожить мамин сон. Она спала позади отца, который громко сопел носом, всякий раз издавая протяжный дребезжащий звук, от чего волной коробилась штора и вздрагивала комната, и походил на кита, вынырнувшего из белой постельной толщи, чтобы в последний раз глотнуть воздуха. Мы на цыпочках спустились во двор. Санки стояли наготове. Фред верёвкой прикрутил к ним рюкзак, мы выкатили их за ворота и начали трудное восхождение по Киркевейен.