Полубрат
Шрифт:
Не следовало маме пережимать. В учебнике по физиологии ни слова не говорилось о том, что с пищей во рту нельзя ходить или даже бегать. Я подхватил ранец и дунул вниз по Киркевейен раньше, чем они успели кинуть мне в окно дождевик. Эстер открывала свой киоск и держала в охапке журналы, но исхитрилась и помахала мне, все всегда приветствовали Эстер взмахом руки, значит, я не стал, а поглубже засунул кулаки в карманы и пошагал вниз к Майорстюен, сутулый, с полным ртом сыра, эдакий пеликан, который тащит в клюве корма на целый год, а думал я о том, что так меня вытурят не только из страны и школы танцев, но из мира, как говорится, сживут во свету, что и решит все проблемы разом, но посреди этой мысли мне резанула глаза своей белизной церковная стена, она ослепила меня сквозь сетку дождя, я даже зажмурился, а потом остановился перед храмом, перегрузил запас сыра в сточную канаву и вывалил язык наружу, чтоб дождь его промыл. За этим наблюдал мужчина, стоявший на лестнице, ведущей к широким дверям, и таращившийся на меня из-под зонтика. Размытые дождём, белели его лицо и пальцы, и улыбка до ушей, а на шее у него был воротник, белый же воротник, сливавшийся воедино с оплывшим подбородком, и мне подумалось, что всё в этом человеке, стоявшем на третьей ступеньке лестницы церкви на Майорстюен, было чёрно-белым: лицо, зонт, руки, воротник, зубы — так выглядел пастор, не соизволивший окрестить ни Фреда, ни меня. — Что это у нас здесь за благовоспитанный молодой человек? — спросил он, спускаясь на одну ступеньку, вроде бы желая рассмотреть меня получше. — Как тебя зовут? — Часы над его головой, на высокой белой оштукатуренной стене, увитой, как тонкими раскалёнными проводками, диким виноградом, показывали уже половину девятого. До опоздания в школу осталось потянуть всего ничего. Пастор перегнулся через перила. Он возвысил голос, но слышал я его и так прекрасно. — Это ты мне язык показываешь? — Зонтик рвался у него из рук, норовя завернуться вверх и превратиться в чёрную чашу для сбора дождя. Теперь пастор не улыбался. Стиснутые губы скрывали зубы. — Нет, ты действительно показываешь мне язык?! — Он сложил зонтик и, сам уже весь мокрый, стал тыкать им в мою сторону. Теперь он кричал сквозь дождь: — Ну-ка убери язык! — Но язык не втягивался. Наоборот, он вывалился ещё дальше. Я и не подозревал даже, что у меня язычище такого размера. А сейчас я даже видел свой собственный язык, удивительное зрелище, без которого я легко мог бы обойтись. — Меня зовут Барнум, — сказал я настолько чётко, насколько позволял вывалившийся язык — Барнум! Ты что, забыл? — Пастор вцепился в перила, чтоб не упасть. — Не думай, что я тебя не узнал. Я помню и тебя, и твоего несчастного брата! — Я постарался сделать улыбку и подошёл на шаг поближе. — Чёрт бы тебя подрал, — сказал я и рванул во все лопатки в сторону Валькирией и только где-то у рынка Весткантторгет сумел-таки втянуть язык за зубы. Здесь мне пришлось сесть на скамейку, перевести дух. Я показал язык пастору! Не то что кончик, а вывалил весь до корня — прямо в морду настоятелю церкви на Майорстюен! Да ещё охаял его. Чёрт бы тебя подрал, пастор! Жалко, Фред не видел. Он бы не поверил своим глазам. А это правда, я не приврал ни слова. Ну я ему расскажу! Опаздывать в школу после такого — проступок слишком мелкий. Ещё немного, и я сделаюсь смутьяном самого крупного калибра. Даже Господь вынужден будет обратить на меня внимание. Поэтому я бегом побежал в школу и ворвался на линейку в ту секунду, когда прозвенел звонок и полыхнула молния, и тут же — я до четырёх досчитать не успел — на школьном дворе разорвался гром и ходуном заходили шпили на церквях. Я встревожился. Ну как я ненароком наступил Господу на любимую мозоль? Да если ещё он обидчив по натуре? Девчонки завизжали, парни загоготали, и вдруг у меня за спиной очутились мои мучители, с души воротит называть их имена, но те же личности, что и в прошлый раз, и одновременно со вторым раскатом до меня долетели
Я спустился на школьный двор, весь класс ждал меня у трамвайных путей. Я резко остановился и бросился в другие ворота. Там стояла мама. Беда не приходит одна: в других воротах действительно стояла мама и махала мне. Я так и слышал смех за своей спиной, он звенел за каждым углом, на любой улице и улочке, во всякой подворотне, дворе, водосточной трубе, сливе и клоаке. Я решительно прошел мимо мамы. Она догнала меня: — Привет, Барнум! Это я. — Можно подумать, я не догадался. И можно подумать, кому-нибудь в школе еще неизвестно, что Барнума встречает мамочка, а он ходит в ее трусах. Мама засмеялась. — Нам надо купить тебе новые туфли, — сказала она, кладя руку мне на плечо, пока мы огибали церковь, шурша листьями. Я скуксился совсем. — Обязательно надо? — шепнул я. — Конечно надо. Ты же не собираешься оттоптать девочкам все ноги? — Мама снова засмеялась, у нее, кажется, было хорошее настроение. Оттого, наверно, что на Валькириен нас поджидал отец. На нем было длинное светло-коричневое пальто, едва сошедшееся в поясе. — Потрогай, — сказал он. Я коснулся его руки. — Выше, — шепнул он. Я положил руку на его локоть. — Веди влево. — Я провел пальцами до верхней пуговицы, но выше дотянуться не смог. — Теперь вниз. — Я исполнил указание и почувствовал, что внутренний карман оттопыривается, он оттопыривается, а отец ухмыляется. — Верблюжья шерсть, — сказал отец и вытащил толстенный бумажник. — А теперь вперед, за туфлями для танцев! — И мы, я посередке, между отцом и матерью, пошли, как Святое семейство, в обувной магазин на Валькириен. Я постараюсь быть краток, насколько это возможно. Ибо подобрать для меня туфли, в которых мне к тому же предстояло танцевать, было задачей непростой. Дело в том, что я родился ножками вперед. Врачам пришлось залезать в маму с огромными щипцами и прижимать мои руки к телу, чтобы голова прошла спокойно и не стянулась пуповиной. Отсюда мои pes valgus. [4] Поскольку дело легко могло кончиться pes varus, [5] я должен быть благодарен судьбе, но pes valgus тоже удовольствие небольшое. У таких, как я, стопа выгнута наружу и всегда касается земли, по который мы ступаем. Поэтому нас слышат издали. И узнают по походке. Первым в обувной магазин на Валькириен зашел отец. — Туфли для этого господина! — крикнул он во всеуслышанье. Тут же подбежал продавец и впился взглядом в раздутый отцов бумажник, а я сел на низенький стул и снял с себя старые ботинки. Мама зажала нос и долго качала головой. Носки собрались на пальцах в мокрые складки, а вокруг повисло тяжелое облако кислого пота. Но отец только заржал и дал продавцу пять крон аванса. Я перемерил девятнадцать пар. И девятнадцать раз должен был пройтись перед зеркалом, стоявшим на полу под наклоном. Танцевальных па я тоже сделал девятнадцать. Всё без пользы дела. Туфли были или тесны, или велики, или узки, или широки. Мне вспомнился Андре, погрузивший сорок пять килограммов гуталина в воздушный шар, который таки упал. Вскоре моими ногами заинтересовался весь магазин, и продавцы, и покупатели, более того, за стеклом собрался народ посмотреть на плоскостопого Барнума, вокруг ног которого вращалась сейчас вся жизнь на Валькирией. Продавец взопрел и хватал ртом воздух. Отец добавил ещё пять крон. И тогда продавец представился по всей форме и заявил: — Надо подгонять ботинок под ногу, а не наоборот! Да здравствует кривая колодка! — И повёл нас на склад позади магазина. Здесь всё до потолка было заставлено коробками. Столько обуви я не видал сроду. Сколько ни ходи, а столько обуви за одну жизнь никому не сносить. Эта мысль и согревала, и огорчала. Продавец взобрался на лесенку, спустился с парой чёрных ботинок и с великой церемонностью надел их на мою ногу, ему не понадобился даже рожок они сели по ноге, как мягкие и разношенные перчатки. — Эта пара с ноги Оскара Матиесена, — прошептал продавец. — Он надевал их на банкет, когда в 1916 году выиграл мировое первенство. Но они стоят недёшево. — Мама взглянула на отца. Он на меня. — Ну как? — Как перчатки, — ответил я. Отец улыбнулся, отвёл продавца в угол, и они сошлись в цене, а когда мы наконец вышли из обувного магазина на Валькирией с коробкой, в которой лежали ботинки с ноги самого Оскара Матиесена, следы прошедшего дождя текли ручьями по трамвайным рельсам, и я грешным делом подумал, что худшее уже позади — не считая, конечно, собственно школы танцев, где я намеревался оставить по себе незабываемую память, — но тут отец вскинул руку и крикнул: — А теперь к Плеснеру! — Туда мы помчались на такси. Сидя впереди и слушая перешёптывания родителей и смех отца, который словно булькал и пузырился в нём, когда он бывал в таком настроении, я вспомнил Тале и почувствовал себя одной большой пустой дырой, и она, эта пустая полость внутри меня, стала медленно заполняться тревогой. И как в воду глядел: за прилавком стояла та самая продавщица. Завидев нас, она взяла меня за руку и спросила: — Как себя чувствует твой брат? — Отлично, — поспешил ответить я. — Ну слава Богу, — пропела она, отпустила мою руку и взяла мамину. — Какой славный у вас мальчик, — сказала она. И я понял, что ложь рано или поздно настигает нас, они возвращаются — и обманы, и фантазии, и встречают тебя в дверях под видом заботы, утешения и правды, потому что мир недостаточно велик, чтобы спрятать враньё. Ложь колупается на ходулях. А фантазии сходят во сне с катушек. Мама изумлённо вытаращилась на меня. Я с тем же изумлением уставился на отца, который, по счастью, уже успел найти самые дорогие стельки, сделанные вручную, отполированные и залаченные, ювелирное изделие для ступней, так что мы могли ехать домой. Этот путь мы тоже проделали на такси, я снова сидел впереди. — Ты голодный? — спросил отец. — Нет, — ответил я. — А не очень сытый? — Да нет. — Отец расстегнул пальто. — Отлично, — сказал он. — Чтобы танцевать, нужен баланс. Я рассказывал тебе о Халворсене из Халдена? — Да, — ответил я. — По прозвищу Der Rote Teufel. — Точно так. Он потерял баланс, сверзился с трапеции и расшибся в лепёшку. — Ты пугаешь Барнума, — сказала мама. Но отец только засмеялся: — Я тебя напугал, Барнум? — Нет, — ответил я. Отец наклонился в проём между сиденьями, едва не толкнув таксиста. — Танец, Барнум, это почти что номер на трапеции. Ты кидаешься из объятий в объятия. И тут самое главное — не пролететь мимо и не сломать шеи. — Мама вздохнула, отец откинулся назад и обнял её. — Сегодня ты станешь учеником второй по важности школы, — сказал он. — А какая же первая? — поинтересовался я. — Школа жизни. И на третьем месте обычная школа. Пахота, танцы и математика, такова иерархия значимости для человека.
4
Наружное отклонение стопы от нормы.
5
Внутреннее отклонение стопы от нормы.
В душе я мылся, пока не слил всю горячую воду, потом убрал мамины трусы на место в шкаф, измазал половину себя дезодорантом, а когда уже стоял перед зеркалом в прихожей в старых Фредовых брюках, блейзере и туфлях Оскара Матиесена (удивительно, кстати, что у чемпиона мира по конькам была такая маленькая нога), пришла мама и стала причёсывать меня размеренными, почти замедленными движениями. Мы смотрели друг на дружку в зеркале. Я слышал раскатистый храп отца, спавшего в гостиной на диване. Болетта отправилась на Северный полюс выпить за меня тёмного пива, а Фред скитался, считал фонари. Мама улыбнулась неуверенно. — Барнум, ты отлично выглядишь. — Правда? — Лучше не бывает. — Да, лучше не бывает, — повторил я и ужаснулся однозначности фразы: лучше не бывает и не будет, я достиг верха своего совершенства, но верх этот куда как невысок. Мама положила расчёску мне в карман и нагнулась к самому моему уху: — Что ты наговорил у Плеснера о Фреде, а? — Ничего. — Не темни. Почему она спросила, как он? — Я задумался. Вспомнил Фредово указание делать всё наперекор, как поперечная душа. И соврал маме, хотя, может, то враньё и правда. — Да просто что он родился в такси этом паскудном. С такого и взятки гладки, чёрт возьми. — Мама отпрянула от меня. Жалко, Фред меня не видит. Ещё потренируюсь и буду наглец хоть куда. — Повтори, что ты сказал? — просипела мама. — Что ему дал имя какой-то отмороженный шофёр. Поэтому он такой псих и вырос. Думаешь, я не знаю, да? — В ответ мама ударила меня, смазала пальцами по щеке и тут же бережно повела их вдоль воротничка, как будто два движения были моментами одного, побои и ласка, нежность как продолжение наказания, пощёчины. Часы у неё за спиной остановились, заметил я, потому что никто давно не клал в ящик монеток, и стрелки висели на половине шестого, как два тонких, мёртвых крыла. Отец приподнялся на своём диване в гостиной, казалось, усесться ему не удастся, как ни повернись, везде мешался живот, между пуговицами рубашки выпирал жир. Он выпростал руку и замахал, будто мне предстояло самое малое сесть в Бергене на корабль, чистить на камбузе картошку всю дорогу до Америки да и сгинуть там за океаном. Если б на самом деле всё было так просто! — Удачи тебе, Барнум, — напутствовал отец. — И поклон от меня барышням! — «Заткнись уже, мудозвон раскормленный», — беззвучно крикнул я. Мама поцеловала меня в ту щёку, по которой ударила, и выпроводила. Бредя вниз по Киркевейен, я думал о том, в какую секунду медленная ходьба вперёд превращается в топтание на месте. Раз свет звёзд, потухших примерно восемь миллионов лет назад, всё ещё не дошёл до нас, то на дорогу до Торгового дома я, безусловно, сумею потратить несколько недель. Мне почудился в тени на лестнице церкви Фред, с огоньком в зубах и мрачным мерцанием в глазах. Я притормозил и поднял руку, не знаю, заметил ли он меня или просто сидел улыбался, ведь нельзя исключить, что молва о моих сегодняшних «подвигах» со знаком минус уже дошла до него. Я даже Господа успел подразнить. От этих мыслей я пришёл в боевой задор и полетел дальше бегом, чтоб меня успели ещё изгнать из школы танцев, но у перекрёстка на площади Риддерволда меня вдруг втянули в кусты за памятником Вельхавена, вжали в листву, и надо мной склонились Хомяк, Аслак и Пребен. — Мы только глянем, что у тебя под брюками, кнопка. — Я замолотил руками, да где там. Только сильнее насмешил их. — Жаль, братец твой далеко, да? Может, свистнем его? Или его уже упекли в дурку? — Они стянули с меня Фредовы брюки. Их ждало разочарование. Никаких трусов с кружевной отстрочкой — обычное белое трико с ширинкой. — Бегал домой трусы менять, а, пиздюк? — рыкнул Хомяк — Ты о чём? — как будто не понял я. Они попинали меня, но без настроения, так, несколько тупых тычков в живот. Это был лучший выход из ситуации: теперь я мог говорить, что про трусы всем привиделось, видно, Пиявка их заморочила до дури. Даже если эти трое разойдутся и отделают меня под орех, тоже хорошо — придётся мне забыть о танцах на ближайшее будущее и отправляться в травмопункт. — Общий привет, пиздонюхи, — сказал я и застегнул брюки. Пребен, Аслак и Хомяк переглянулись, покачали головами, закидали меня листвой и исчезли в направлении Урра-парка. Я ещё повалялся, пофилософствовал. Всё-таки загадочно устроен мир. Одно тянет за собой другое, но ничто ни с чем не состыкуется. Сформулируй, в чём состоит разница между произвольными и непроизвольными мышцами. Непроизвольные: крепятся к костям. Произвольные: подчиняются сознанию. И тогда, наверно, сердце — это непроизвольная мышца, а вот руки-ноги — произвольные, хотя и они то и дело делают совершенно незапланированные вещи. Я выбрался из прелого могильника, вытряхнул листья и червяков из карманов и пошёл на танцы к Свае. Лифт распирал настолько тяжёлый аромат духов и геля для волос, что кабина едва карабкалась вверх. Я стоял спиной к зеркалу и не дышал. В раздевалке одно к одному висели полупальто с капюшонами. Кто-то явился в галошах. Из соседней комнаты доносился чёрствый голос, но слов было не разобрать. Я переоделся и незаметно скользнул в ту комнату. Но никому не удаётся остаться незамеченным в первый день занятий в школе танцев. Свае стояла у столика с проигрывателем и замолкла, едва завидела меня, то есть сразу. Она оказалась похожа не на скрипку, а на флагшток, обмотанный чёрной простынёй. Вдоль одной стены на жёстких стульях, как приговорённые к расстрелу, сидели мальчики, вдоль другой — девочки с потерянными, накрашенными лицами, похожими на отражавшиеся в зеркалах у них за спинами полотна маслом, друг на друга ряды не глядели, поскольку все смотрели на меня. — Вот и последний, — громко сказала Свае. — Наконец-то. Как тебя зовут? — Я не заметил ни одного знакомого лица. Поклонился и представился. — Нильсен, — сказал я громко. От стула к стулу покатилась волна смеха, но резко стихла, едва Свае подняла руку. — Нильсен, садись. И больше никогда не опаздывай. — Она начала мне нравиться. Она не спросила, как меня зовут по имени. А запросто обратилась «Нильсен». — Так точно, Свае, — ответил я и сел на единственный свободный стул у самого выхода. Свае вышла на середину зала и набрала полную грудь воздуха. Было ясно, что она приготовилась произнести речь, против этого я ничего не имел. — В цивилизованном обществе, — заговорила она, — танец выражает весёлое, праздничное настроение, это форма общения, позволяющая людям, особенно молодым, заводить новые знакомства. Танец бодрит душу, укрепляет тело, у танцора развивается чувство равновесия, а также умение красиво ходить и держать спину. — Свае медленно шла вдоль ряда девочек, а мальчишки сидели, опустив головы и не решаясь поднять глаза, ибо каждому было ясно: один смешок, и тебя вытурят из школы Свае окончательно и бесповоротно. Я как раз подумывал захохотать в голос и покончить с этим делом одним махом, но, опередив меня, Свае резко повернулась к нам: она вытянула указательный палец и взметнула его над головой, как крюк, словно услышав не сорвавшийся с губ смех и готовая нанизать на этот крюк наши бренные тела. Речь её гремела теперь оглушительно громко. — Но притягательность танца таит в себе опасности! Я говорю о безрассудности. Усвойте себе следующее: бал должен начинаться и заканчиваться медленными танцами. Между приёмом пищи и танцами должно пройти не менее часа. После напряжённого танца самым разумным будет походить спокойно, пока не уймётся сердце и не вернётся нормальный цвет лица. Если вы разгорячены танцем, не подходите к окну и не стойте на сквозняке, а лучше накиньте что-то сверху, особенно если платье с вырезом. — Теперь она обернулась к девочкам и осмотрела платья. Некоторые попытались спрятать голые плечи, вдруг показавшиеся тонкими и прозрачными, как острые маленькие крылышки. Я раньше не думал, что танцы сопряжены с опасностями. Болетта ничего не говорила об этом. Свае продолжала наступление. — Идеальны лёгкие платья, не стягивающие горло, но не страшно, я повторяю, не страшно, если платье имеет и такое декольте, которое, к сожалению, стало теперь нормой. — Свае выждала несколько минут, чтобы смысл её слов дошёл до слушателей. Он дошёл, девчонки задрожали, и Свае вышла на середину зала. — Должна вам сказать, и это я подчёркиваю особо, что чем дольше за полночь вы танцуете, тем больше портите удовольствие. Запомните: есть граница, роковая черта, после которой танец превращается в свою полнейшую противоположность и ничего, кроме вреда, не приносит. — Мы были уже на грани нервного срыва. Свае ударила в ладоши. Звук был такой, будто захлопнули каменные скрижали. — Но это всё вы знали и раньше. А теперь мальчики встанут, спокойно, с достоинством найдут себе пару, и мы приступим к простейшим движениям и захватам. Прошу вас! — Ну вот, битва сейчас грянет. Это был момент истины, мерзостное мгновение, прошедшее в полном безмолвии, девчонки опустили глаза долу, мальчишки изготовились и застыли в поту и ужасе, в холоде воздушных замков, внезапно обернувшихся кошмарами. Мир ждал. Я собрал в кулак все силы и мысли для последнего и решающего подвига непослушания. Вот мальчишки вскочили и бросились через зал. Некоторые нацелились на одних и тех же девочек, и эти самые хорошенькие, самые красивые наслаждались каждым мигом баталии, улыбались, когда перед их стулом завязывалась потасовка, но Свае безжалостно пресекала драки в зародыше. Скоро почти все нашли себе пары. Мальчиков было меньше, и девочки, которых не пригласили, остались неприкаянно и одиноко сидеть на своих стульях, гадкие утята, что не вышли лицом, толстухи, дурнушки и дурынды, они наклонили головы ещё ниже, сгорая от стыда и отчаяния, они поправляли платья, будто это могло помочь, но помочь им не могло уже ничто, они мозолили всем глаза, зияли, как открытые раны, как трупы на поле боя, первые жертвы кровавой мясорубки танцевальной школы. Я узнал в них себя.
Тут я увидел мальчика, который медленно лавировал между парами в направлении одной из лишних девочек. Вид у него был целеустремлённый, хотя двигался он с ленцой, может, так казалось, поскольку этот увалень шаркал ногами, не желая хоть чуть-чуть приподнять их. На нём был мятый блейзер, волосы расчёсаны на пробор. А девочка, к которой он направлялся, выпрямилась, и я увидел, что и в ней есть некая миловидность неброского, ускользающего свойства, хотя, может, мне кажется так теперь, с расстояния минувших лет, облагородивших воспоминания антикварным флёром. Я так и вижу эту очаровательную, незамеченную неприглашенку, как она поднимает глаза и видит нас обоих — стоящего перед ней мальчика и меня на подходе. Но я бежал не к ней. Я пригласил на танец его, и толстый медлительный мальчик, уже собравшийся поклониться девочке, ошарашенно повернулся ко мне и прищурился. — Чего? — прошептал он. — Потанцуем? — повторил я, обхватил его и потянул к парам. — Отстань, — завопил он. — Ещё чего! — Цепко обнимая его, я протанцевал пару шагов. — Отвянь, недомерок вонючий! — Он кричал. Девочка вскочила на ноги. Стало тихо, все смотрели на нас. И тогда я увенчал свою выходку, этот прекрасный образчик возмутительного поведения, последним блистательным штрихом. Я потянулся и поцеловал его в щёку. Он дал мне в глаз. И в ту же секунду в затылок мне упёрся крюк госпожи Свае, а в ухо, как гвоздь, вошли её слова: — Вон отсюда! Вон из школы и не смей возвращаться!
Так я познакомился с Вивиан. И с Педером. Так мы встретились.
Я помню ещё другую ночь. Фред присел на краешек моей кровати. Лицо безлико серело в темноте, так, пятно над коленями. — Я был у Пра, — сообщил он. Я не шелохнулся, не пикнул. Фред вгляделся в меня в темноте. Голос звучал незнакомо. И сам он был чужой, словно в комнату проник незнакомец постращать меня. — Я был у Пра, — повторил он. Фред откинулся назад и чуть покачивался. — У Пра? Ты ходил на кладбище? Сейчас? — Фред качнул головой. Чёлка упала на глаза, он едва не рассмеялся; вдруг тёмной прорехой мелькнул его рот, наверно, машина проехала и осветила дом фарами. — Я поговорил с ней, — сказал он. Я медленно привстал в кровати. — Поговорил? — Фред откинул чёлку и кивнул: — Рассказал ей, что остался жив. Ну что я не погиб тогда. — Я не мог вымолвить ни слова. А Фред вдруг взял меня за ногу. — Барнум, она страшно обрадовалась. Она считала, что меня тоже задавило. И сказала, что прощает меня. — Когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел, что Фред белого цвета и совсем спал с лица, зато улыбается, причём такой улыбки я у него сроду не видел: от уха до уха, как малюют себе клоуны для выхода на манеж. Я засмеялся. — Не скалься, — буркнул Фред, и улыбка сбежала с его губ.
Он пригнулся ближе ко мне. Сейчас укусит, подумал я. — Тебе привет. — От кого? — Ты что, не слушаешь? От Пра, конечно. Она просила тебя не расстраиваться из-за роста. — Я тихо откинулся на подушку. Фред не уходил, сидел надо мной, как крючковатая тень. — Где ты её встретил? — спросил я. — Барнум, ты дурак? — Я только спрашиваю, где ты её встретил? — Фред снова улыбнулся, и лицо у него размякло. — На небесах, где ж ещё? — Наконец он убрался на свою кровать. Лёг и долго потом ничего не говорил. Из-за этого я тоже не мог спать. — Представь, если б она никогда не узнала, что произошло? А?! — прошептал он. Я не нашёлся что ответить. Мне вспомнилась Пра, как она лежала на столе в подвале больницы, руки сложены на животе, вид умиротворённый, только веки огромные, как раковины. Продолжают ли думаться наши мысли после нашей смерти? И остаются ли наши тайны? — Почему она сказала, что прощает тебя? — Фред присел в кровати. — А ты сможешь сохранить тайну, Барнум? — Да, Фред. Смогу. — Он снова лёг. — Это наша тайна.
Я хранил её всегда.
Но, шагая тем «всё назло» вечером по Драмменсвейен и слушая негромкий вальс, доносившийся с верхнего этажа Торгового дома, я готов был выдать нашу страшную тайну первому встречному: кондуктору трамвая, присевшему на площадке покурить, таксисту, с закрытыми глазами высунувшемуся в окно, учителю музыки, появившемуся из-за угла с набитой нотной папкой, любому и каждому я готов был выложить, что Фред, мой сводный брат, побывал на небесах и разговаривал с Пра, а в обмен на донос пусть время повернёт вспять и всё, что я натворил за день, забудется, никакого поперечного поведения не станет в природе, ибо меня вдруг одолели острые и глубокие сомнения, они свербили, как дырка в голове. Я уже не помнил, как очутился на улице, пешком ли я одолел все этажи вниз или спустился на лифте. Мой триумф померк. Я добился своего, из школы танцев меня выгнали. Но какой ценой? И к чему это приведёт? Ведь в жизни как чуть шелохнулся — жди последствий, каких, не предугадаешь: цепная реакция событий, как в бессвязном сне. Но что ничего не проходит безнаказанно, я давно понял твёрдо. В глазах, в обоих, всё плыло, словно бы я смотрел сквозь кривые очки на моросящий дождь. Мне пришлось опереться о столб. Если б кто-нибудь увидел меня сейчас, он мог бы принять меня за собаку, диковинной, конечно, породы, но самую настоящую, которая щёлкала, щёлкала зубами, хватала пустоту, но в конце цапнула-таки себя за хвост, а это оказалось пребольно. Скорей всего, меня попросят из школы тоже, пошлют куда подальше, да и сошлют, как не поддающегося воспитанию, в колонию для трудных подростков на Бастёй, а там запрут в чулан в подвале и станут лупить по пять раз на дню. Или насмешки отныне и всю жизнь будут преследовать меня по пятам, как тень, и куда б я ни пришёл, она уже там: встречает меня издёвками и хихиканьем. Каждый мой шаг будет сопровождаться криками: «Извращенец!» Короче, на меня пало проклятие. Виноват в первую голову Фред, это он подучил меня поступать назло. Но и Болетта виновата тем, что записала меня на танцы. И мама — она пришла за мной в школу. И отец — он купил мне туфли Оскара Матиесена, а продал их продавец, его тоже вносим в список. Пиявкина вина в том, что она задрала на мне рубашку и выставила напоказ мамины трусы. Не забыть пастора с Майорстюен, он отказался крестить меня. Плюс Пребен, Аслак и Хомяк, избившие меня в кустах за Вельхавеном. Все они — злые. И я их ненавижу. Я чувствовал себя словесным сортиром. Слова журчали во мне и утекали в слив. Я мог бы помочиться ими на столб. Или выкакать их на мостовую.
И тут я услышал, что кто-то гонится за мной. Хочет меня поймать, надо понимать. Я тоже припустил во все лопатки. Но преследователь был тем ещё бегуном, я оторвался, и нагнать меня он не мог, а чтоб меня да не обставить, надо бегать, как черепаха. — Постой! — крикнул он. Я рискнул и остановился. Всё равно я рванул не в ту сторону, и если ещё немного углубиться в этом направлении, попадёшь во вражеский район за Мюнкедамсвейен, а по сравнению с тамошними громилами Пребен, Аслак и Хомяк покажутся просто шоколадными мальчиками в кисейных перчатках. Остановился я аккурат под реликтовым красным буком в Гидропарке, под багряным лиственным дождём. Обернулся. Жирная тень, пыхтя, трюхала по листьям. Это был тот толстяк, которого я пригласил на танец и облобызал. Он встал передо мной. Я прикидывал, с ходу ли он съездит мне и в другой глаз тоже, но он пока ловил ртом воздух и ни на что другое был не годен. Наконец он поднял глаза. Мне померещилось, что он улыбается, но в парке стояла такая темень, что я легко мог обознаться. — Меня тоже вышибли, — сообщил он. — Тебя? За что? — За то, что я обозвал тебя вонючим недомерком. — Только я собрался перепугаться снова, как он засмеялся: — Шутка! Я сам не захотел танцевать с кем-нибудь, кроме тебя. — Он подошёл поближе: — Прости, что дал тебе в глаз. Болит? — Не очень, — ответил я. — Я не сразу просёк твою гениальность. — Гениальность? — опешил я. — Самый хитрожопый способ откосить от танцев, о котором я когда-либо слышал, — сказал он. Вдруг лицо его исказилось тревожной гримасой, и лоб сморщился, как бумажка. — Ведь ты хотел, чтоб тебя исключили? Или нет? — Ясное дело, — ответил я. Лицо его снова разгладилось, и он протянул мне руку. — Как тебя зовут? Нильсен… кто? — Барнум, — выдохнул я тихо. — Барнум? Стильно! А я Педер. — И, стоя под красным буком, посыпавшим нас листьями, мы сцепили руки в пожатии. Сколько мы так простояли, не разнимая рук, не скажу, но могу поклясться, что видел, как луна наискось поднялась над городом и устроилась на небе, как апельсин в глубокой чёрной вазе. Наконец Педер выпустил мою пятерню. Я тут же сунул её в карман. — Ты где живёшь? — спросил он. — На Киркевейен, вверху, — ответил я. — Здоровско, — ответил он, — нам по пути.
Мы свернули в сторону аллеи Бюгдёй. Я поднял было каштан, но тотчас бросил его. Я ж здесь не каштаны собираю. Я был растерян и счастлив, счастлив и смущён, напуган и рад. Дело шло к тому, что я обзаведусь другом. Сперва мы молчали. Педер насвистывал мелодию из радиоконцерта по заявкам, я её не знал, однако тоже принялся свистеть за компанию. Так мы дотерпели до угла улицы Нильса Юле, но тут хором прыснули, а разом свистеть и смеяться ещё никому не удавалось. Мне пришлось восемь раз хлопнуть Педера по спине, пока он не просмеялся и тоненьким голосом спросил: — Ну и что будем делать? — Ты о чём? — Что родителям скажем? Что тебя выперли с танцев потому, что ты полез ко мне целоваться? — У меня мгновенно пересохло во рту. Об этом я и не подумал. — По-твоему, Свае позвонит им? — Педер выпрямился и передёрнул плечами. — Может, да. А может, нет. — Он обернулся и вперился взглядом в противоположный тротуар. — Гляди-ка, — шепнул он. Это была та девочка. Наша девочка из школы танцев, самая красивая из всех неприглашённых некрасавиц. — Эй! — крикнул Педер. Она остановилась между деревьями и посмотрела на нас. Педер глянул на часы, схватил меня под локоть и потащил на ту сторону. Она ждала на лунной дорожке. Её красный плащ поблёскивал. Наверно, она зябла. И дула на пальцы, как будто держала птенчика в ладонях. — Тебя тоже выгнали с танцев? — спросил Педер. Она опустила руки. — Никто не хотел танцевать со мной. Я ушла. — Так она и сказала: «никто не хотел танцевать со мной». Педер кинул на меня быстрый заговорщицкий взгляд и с улыбкой повернулся к ней опять. — Никто? А что, ты думаешь, я собирался сделать, когда это чучело пристало ко мне? — Он притянул меня поближе. Я поклонился. Она снова поднесла руки к лицу и чуть раздвинула губы в улыбке. — Вы серьёзно думаете, что я стала бы с вами танцевать? — Педер помолчал немного, потом пожал плечами: — Может, да. А может, нет. Ты как считаешь, Барнум? — Может, да. А может, нет, — с лёгкостью ответил я. Она сделала шаг в мою сторону. — Как-как тебе зовут? — спросила она. Я протянул ей руку, и она взяла её. — Барнум, — решительно ответил я. Она ещё подержала свою руку в моей, или я её не сразу выпустил. — А я Педер, — так же громко представился Педер. Новое рукопожатие. Наконец очередь дошла до неё. — Вивиан, — сказала она. — Может, я и согласилась бы потанцевать с вами.
Мы пошли вверх по аллее Бюгдёй, все втроём, Вивиан шла посерёдке, между мной и Педером. Не знаю, как уж вышло, но чувство было такое, будто мы знакомы с пелёнок и всю жизнь только то и делали, что гуляли втроём под каштанами в волглых сумерках, хотя друг о друге мы не знали ровным счётом ничего помимо того, что первый день в школе Свае оказался для нас и последним. — Придумал, — вдруг сказал Педер. — Будем надеяться, что Свае не станет звонить родителям. И сделаем вид, что ходим на танцы. Идёт? — Он нагнулся, подхватил с земли каштан и сунул его в карман. — Идёт? Тогда мы сможем каждый вторник встречаться и делать что заблагорассудится.