Полубрат
Шрифт:
Назавтра спозаранку нас разбудила мама. — Я буду вас рисовать! — сообщила она. Коляска заехала прямо к нам в комнату. Я тут же сел в кровати, так неглубок был мой сон, я спал с открытыми глазами, как учила Пра. Педер со стоном натянул на себя одеяло. — У Барнума с собой фотик. Щёлкни нас лучше. Сэкономишь уйму времени. — Мама потянулась вперёд и сдёрнула с него одеяло. Педер лежал голяком. Чтобы Педер краснел, я не видел ни до этого, ни, кстати, после. Сам я тоже залился краской, и не так, как в прошлый раз, я почувствовал, что жар опалил щёки, я медленно сгорал. И мама смутилась, во всяком случае, она вцепилась в колёса. А Педер рванул на себя одеяло. Мамин маленький ротик поспешно сложился в улыбку. — Педер, не обижай меня. Жду вас через четверть часа у вышки. Ладно, Барнум? — Конечно, — прошептал я. Засим мама уехала, чуть погодя Педер высунул голову из-под одеяла и покосился на меня. — В пижаме спать не могу, — сказал он.
И весь день мы сидим на скале у вышки, а мама рисует нас, устроившись в зыбкой тени яблони. На голове у неё широкая белая шляпа, а больше ничего от неё нам не видно. На небе ни облачка, мы коричневеем на глазах, у Педера выгорают волосы, это ему к лицу, хотя оно у него и насуплено. Мне интересно, сможет ли мама передать, что мы изменились к окончанию картины, что мы уже не те, что вначале. Но что она там рисует, мы не видим. Папа подносит нам холодный апельсиновый сок, если нас одолевает жажда, и каждый час мы купаемся: разом прыгаем с вышки, уходим на самое дно, становимся на гладкие камни, отталкиваемся и пробкой вылетаем наверх, к солнцу, растянутому как сверкающая нитка капель. — Ещё чуть-чуть! — кричит мама. Мы садимся на прежнее место и в секунду обсыхаем. Мама из-под яблони, из-под широкополой шляпы, из-за этюдника мурлычет знакомую мне песенку, и когда бы потом я ни услышал эту мелодию, я сразу чувствую жару того дня на распаренной скале; я поневоле зажмуриваюсь, чтоб солнце не слепило глаза, а запах тёплого крема «Нивея» и табака навевают на меня странную, неуловимую печаль, не до конца мне понятную, ведь никогда не было мне хорошо так, как там, на Ильярне, тем летом с Педером, впрочем, это и есть, похоже, ступица колеса печали буксующей на месте жизни —
А Фред стоит в раздевалке Центрального боксёрского клуба. Десять показывает на шкафчик и говорит: — Твой. Потом ключ получишь. — Фред устраивается переодеваться. Томми и двойня следят за ним молча. Фред оборачивается к ним. Они отводят глаза. Заходит мужчина. Останавливается за спиной Десяти, тот немедля отступает в сторону. Мужчина долго разглядывает Фреда. — Меня зовут Вилли, — сообщает он наконец — Я тут тренер. — Фред никак не отвечает, только бросает на мужчину быстрый взгляд. На нём синий, видавший виды тренировочный и подобие туфель на ногах. Он кажется жирным, как будто мускулы расплылись по телу. Вилли пятьдесят два, он живёт холостяком в общежитии у автобусной станции Анкерторгет, работает на механическом, и единственное, в чём он немного разбирается, это сварка и бокс, куда больше? — Говорят, ты сносишь что угодно. А бить сам хочешь научиться? — Фред пожимает плечами. Вилли поворачивается к Десяти: — Он говорить может? — Может, — отвечает Десять. Томми начинает смеяться, но замолкает на полузвуке. Вилли снова устремляет глаза на Фреда. — Ты каким-нибудь спортом прежде занимался? — Фред завязывает шнурки. — Диском, — отвечает он.
Меня разморило от солнца, я уснул головой на гладком, горячем плече Педера, и мамин голос доносится издалека: — Всё, мальчики, вы мне больше не нужны! — Когда я открываю глаза, она катится прочь из яблоневой тени, может, повизгивание шин и разбудило меня. — Дай посмотреть! — кричит Педер и тоже вскакивает. Но мама смеётся и качает головой: — Нет, только когда закончу! — Мама собирает этюдник и сворачивает к дому. Она закончила работу с нами, но не с картиной. Этим летом она так и не была доведена до готовности. Всё время оставался ещё последний штрих, мазок, линия. Только после папиных похорон, на которые Педер не сумел прилететь из Америки, я увидел тот наш портрет, и тогда не сочтённый ею готовым. Я был шокирован, иначе не скажешь. Хотя она дала полотну красивое название, «Друзья на скале» назвала она его, проще простого, отсутствие всякой определённости в названии словно бы отстранило нас от изображения плюс время увеличило расстояние, словно и не было никогда момента, когда я мог протянуть руку и дотронуться до картины. — Да не закончишь ты её никогда! — надсаживается Педер. Мама останавливается, и коляска делает оборот. — Спорим? — Педер хохочет: — Ты же продуешь. — Ну так спорим? — повторяет мама. — Нет, — отвечает Педер. — Лучше я тебя сфигаграфирую! — Он вытаскивает мой аппарат, который прятал в одежде, мама вскрикивает и заслоняется руками, но он успевает щёлкнуть раза четыре, не меньше, пока ей удаётся развернуть коляску и на приличной скорости ускользнуть за дом. Нежданно у нас за спиной вырастает папа. — Что тут происходит? — Ничего, фигаграфируем, — отвечает Педер, возвращая мне аппарат. Меня разбирает смех от этого нового слова, оно ужасно щекочется во рту. Но что-то в папином взгляде охлаждает мой смех, и я прячу фотик за спину. — Ты же знаешь: мама не любит фотографироваться. Вот и не делай этого. И ты, Барнум, тоже.
Я упрятал аппарат в чемодан, я зарёкся пускать его в ход на острове. Педер вошёл следом и сел на кровать. — Матушка мнительная кое в чём, — сказал он. Я стоял спиной к нему. — Это как? — Она считает, что когда фотографируют, могут похитить душу. — Похитить душу? — Ну да. Вбила себе в голову. — Я поворачиваюсь к Педеру. — Тогда я не буду проявлять её снимки. — Педер вздохнул: И ты туда же, да? — Я не знал, что и ответить. — Если она так думает, — пробурчал я. — И что тогда? — Педер начал терять терпение. — Думай не думай, толку-то. — Педер помолчал, потом сказал: — Мои фотки, чур, прояви.
А Фред уже стоит в тренировочном зале перед зеркалом. Все взгляды устремлены на него, он смотрит на себя. — Левую ногу вперёд! — командует Вилли. — Или на Фагерборге все левши вонючие?! — Фред отставляет правую ногу назад, бьёт в зеркало, цыплячьи мускулы, кривое лицо. — Вверх, на цыпочки! — орёт Вилли. — Или на Фагерборге у всех плоскостопие? — Фред поднимается на мыски, не успевает поймать равновесие, как сзади подходит Вилли, несильно тыкает его в спину, и Фред заваливается в сторону зеркала. — Если у боксёра устали ноги — ему кранты, Фред. Где ноги устали, там и дух устал. — Томми передаёт бутылку Десяти, тот — Вилли, а уже он — Фреду. Фред делает глоток, пойло сладкое и вязкое. Он возвращает бутылку Вилли, который швыряет её назад Томми. — Я бегал по лестницам, — говорит Фред. Вилли изучает его. — Так Фред, ударь меня. — Что? — Ударь меня. — Фред раздумывает минуту, потом бьёт. Но Вилли уже в другом месте. — Давай, давай, ударь! — Фред снова наносит удар. Но Вилли уже с другой стороны. Этот толстый старый мужик танцует вокруг Фреда. — Не бегай по лестницам, это пустое, — говорит Вилли. Фред садится на скамейку. В зале тишина. Вилли усаживается рядом. — Голова, руки, ноги, — говорит Вилли. — Ноги, руки, голова. Фред, повторяй за мной. — Фред смотрит на него, набычившись, молчит. — Ноги, руки, голова, — повторяет Вилли. — Голова, руки, ноги. Ну-ка, скажи сам. Три слова ты можешь выговорить? — Фред опускает глаза. — Ноги, руки, голова, — чуть слышно шелестит он. — Голова, руки, ноги. — Вилли наклоняется совсем близко к Фреду. — Тебе нужно многому научиться. Ты готов учиться? — Фред кивает. Вилли оглядывается на остальных ребят. Они уже выстроились в очередь: Калле, Йорген, Салва, Малой, Талант, Арве, все как один мечтающие пробиться, выбиться, одолеть звуковой барьер, перешибить болевой порог и надеть на себя чемпионский пояс с золотой пряжкой и крыльями; Томми вне себя от нетерпения, Десять, двойня, эта очередь тянется до Бьёлсена. — Талант, готовьсь, — отдаёт распоряжение Вилли. Талантом зовут высокого тихого парня из Торсхова, он кивает и не суетясь скрывается в раздевалке. Вилли приносит пару перчаток и зашнуровывает их на Фреде. — Ты слышал слова the noble art of self-defence? — спрашивает он. — Английское слово, — отзывается Фред. — Английская болтология, — разъясняет Вилли. — Типа как пишут в своих книгах выпендрючелы с усиками. Бокс не самооборона. Бокс — атака. Бей, когда можешь. Танцуй, когда необходимо. — Талант возвращается из раздевалки и залезает на ринг. — Посмотри мне в глаза, — велит Вилли. Фред смотрит. Они сидят так долго. — Ну как? — спрашивает потом Вилли. Фред поднимает перчатку. — Порядок. — Хорошо. Хочу на тебя посмотреть. — Ты меня видишь. — На ринге посмотреть, — поясняет Вилли. Кто-то надевает на Фреда сырой шлем. Фред перелезает через канаты. Талант ждёт его в центре ринга. Он стоит, опустив перчатки по швам, собранный, молчащий. Ну, Фред, не бойся. Я думаю о тебе сейчас. Я с тобой. Болею из твоего угла. Фред подходит прямиком к Таланту и начинает бить. Он лупит как озверелый, но попадает в белый свет как в копеечку, а Талант знай себе танцует, он везде и нигде, Фред кидается на него, но огребает лишь жёсткие тычки в грудь, бока, плечи, словно его удары рикошетят в него, удвоившись в силе, и Фред молотит кулаками вдвое быстрее, сильнее, но промахивается, и от этого у него темнеет в голове, мутится рассудок, да что ж такое, он лупит, лупит и не попадает, этот Талант как тень, как призрак, и снова Фред получает удар в грудь, изо рта вырывается выдох, стон, и от этого стона в сочетании с тишиной в зале и быстрыми, неуловимыми шагами по рингу у Фреда ум заходит за разум, он бьёт во все стороны, он кидается на Таланта, прорывается сквозь каскад ударов, он бьётся, как разъярённый ребёнок потому что это хуже побоев, это издевательство над ним, его выставляют на смех, а с Фредом можно творить что угодно, но смеяться над ним запрещено, и Фред впечатывает Таланта в канаты, но тут кто-то хватает его за руки сзади, это Вилли, он выволакивает Фреда с ринга, в раздевалку, усаживает на скамью, расшнуровывает перчатки, снимает шлем. — Прими душ, — говорит он Фреду. — Холодный.
А Педер показывает на облака над нами. — Вылитая макрель, — говорит он. Они медленно проплывают мимо, как бумажная мишура, подсвеченная снизу розовым светом заходящего солнца, садящегося за лесистый кряж на той стороне фьорда, посреди которого этим безветренным вечером дрейфует, ни туда ни сюда, парусник. Педер смеётся: — Так что всё это враки, что макрель ест немцев. Им дорога на небеса заказана. — Мы лежим на траве между домом и пляжем. Но вот облака срываются с места, исчезают или просто меняют цвет, но всё вокруг делается синим, ландшафт, куда ни глянь, похож на высокие синие ступени. — Ты слушаешь? — спрашивает Педер. — Угу, — отвечаю я у него из-под бока. Мы притискиваемся поплотнее друг к дружке. Мы босые, пальцы ног растопырены, между ними белеет кожа, прежде мне не приходило в голову, что пальцы на ногах могут быть до того непохожими. Педер громко считает до двадцати — двадцать пальцев. У флагштока пронзительно скрипит коляска, идут поиски похищенной души. Отдам я ей плёнку. А вот чем рискуют наши души, когда она нас рисует? Остаются в неприкосновенности, потому что картина пишется так долго? — Барнум, что твой козырь? — Что? — Что у тебя выходит здорово? — Я задумываюсь. — Здорово? — Ну да. Есть такие вещи, которые ты делаешь лучше остальных? — Не знаю. — Не дури. Конечно знаешь. — Я снова задумываюсь. — Сны, — шепчу я наконец. — Педер отгоняет осу. — Сны? Тоже мне. Их все видят. — Но я вижу их только днём, — отвечаю я. — И они отлично у меня выходят. — И о чём же твои сны, а, Барнум? Что ты стал каланчой? — Кажется, протяни руку и дотронешься до неба, возьмёшь в руки синий уголок и отогнёшь. Даже трава под нами и та синяя. — Я выдумываю, что со мной происходят разные истории. — Истории? Какие такие? — Несчастья. Катастрофы. Ужасы. — Я закрываю глаза. Педер ждёт продолжения. — Например, меня сбивает машина, я с трудом, но остаюсь жив, хотя слепну и теряю речь. Или исчезаю вместе с самолётом, пропавшим над Африкой, а на самом деле живу там в первобытном племени, но находят меня только через тринадцать лет. — Я открываю глаза. Педер молчит. Странно говорить всё это вслух. Никогда прежде я своими историями ни с кем не делился. Теперь даже выдохся от рассказа. — Ну, — говорит Педер, предвкушая продолжение. — Ещё я фантазирую, что я прихожу на кладбище положить цветы на могилу, меня спрашивают, кого я навещаю, а я говорю — маму, она умерла от рака. — Педер натягивает на себя майку. Мне вроде не холодно. — Зачем ты это делаешь? — спрашивает Педер. — Выдумываешь всё такое? — Чтоб меня пожалели, — отвечаю я. — Ты такой же полоумный, как твой братец, — говорит Педер. Я перекатываюсь на бок, взгромождаюсь на него и бью. Наотмашь, вкладывая в удары всю силу. Луплю куда придётся. Педер вопит. Руки у него спеленуты майкой. Он уворачивается, вырывается, но я зажимаю его между ног и бью, молочу кулаками в лицо, в грудь, Педер захлёбывается, рвёт майку, я не унимаюсь, он пихает меня в грудь, я не замечаю даже. — Не смей так говорить! — выкрикиваю я. — Не смей! — Из расквашенного носа у Педера кровь хлещет ручьём, меня кто-то хватает и отшвыривает в сторону, папа, он становится между нами. — Какого дьявола вы сцепились? — Педер поднимается, прихрамывая. — Попрошу без ругани на моём острове, — говорит он. Папа хватает его и дёргает на себя: — Сейчас не время острить, молодой человек. Вы что, решили поубивать друг друга? — Педер вытирает кровь разодранной майкой. — Нет. Барнум первый собрался меня прикончить. — Папа поворачивается ко мне: — Барнум, может, ты мне что-нибудь объяснишь? — Я опускаю глаза. У меня перехватило дыхание. Я не в силах вымолвить ни слова. Педер встаёт рядом со мной. — Мы просто поругались, — говорит он. — Я назвал Барнума пигалицей, а он меня жиртрестом. — Папа долго переводит взгляд с одного на другого. Потом неуверенно улыбается: — Друзья не дразнят друг друга, верно? Для этого дела всегда найдутся враги. — Мы смотрим в разные стороны. Папа протягивает Педеру платок. — Ну ладно. А теперь пора пожать руки, угу? — Мы медлим. Я протягиваю руку. Педер протягивает руку. Мы пожимаем их. Чудное мгновение. — То-то же, — говорит папа и хлопает по спине меня и Педера.
А Фред выходит из душа. Подходит к своему шкафчику. Ему холодно. Он быстро натягивает на себя одежду. В раздевалке никого, кроме Вилли. Удары, которые доносятся из зала, шаги, дыхание, глухой гул, как от проходящего на заднем плане товарняка. — Ты слишком зол, мальчик, — говорит Вилли. Фред не смотрит на него. — Боксёр не должен отдаваться злости. От неё люди вытворяют глупости. Боксёр должен быть расчётлив, холоден и хитёр. — Фред хлопает дверцей шкафа, но она немедленно отворяется вновь. — С чего ты так злишься на себя? — Теперь Фред поворачивается к Вилли, и тот отступает на шаг. Фред забыл закрыть кран. Капает вода в душе. Вилли идёт, выключает воду, Фред ждёт не шелохнувшись. Вилли нащупывает что-то в кармане замурзанных треников, ключик, и вручает его Фреду: — Не будешь шкаф запирать? — Лицо Фреда озаряет улыбка, он запирает шкафчик, девятую ячейку. Вилли кладёт руку ему на спину. — А теперь, Фред, домой и спать. Переспи свою ярость.
Тем вечером первым ушёл спать я. Лежал в кровати, ждал Педера и думал: вот я впервые в жизни поднял руку на человека, и, конечно, им оказался мой лучший и единственный друг Педер Миил. Я натянул одеяло на голову. Теперь все возмущены мной. Небось завтра же и наладят восвояси. Поделом. Сам виноват. Меня точил стыд. Педеру пришлось ещё и соврать, выгораживая меня. Никогда я не терзался сильнее, чем теперь этим тугим, тяжёлым, тоскливым позором из-за того, что разочаровал всех, и здесь, на острове, и маму с Болеттой, да весь белый свет, хотя именно этого я избегал всеми силами — чтобы кто-нибудь разуверился во мне. Я был переполнен стыдом и срамом. Педер, понятно, теперь меня возненавидит, пусть он и пожал мне руку. Наконец он пришёл. Сел на кровать спиной ко мне. Сгорбился. Я притворился спящим. — Прости, — сказал Педер. Я затих, как мышка. — Это ты меня прости, — пискнул я. — Нет, я виноват, — сказал Педер. — Я. Драться я полез. — А я первым начал. Как я мог сказать такое о твоём брате?! — А я? Как я посмел бить тебя? Очень больно? — Неа. Чуть-чуть. А тебе? — Ничего страшного, — ответил я. И покой вернулся ко мне, я чувствовал себя даже спокойнее прежнего. Педер сидел в прежней позе. Я погладил сгорбленную спину. Педер был в пижаме. — Тише, — шепнул он. Я замер. Мы слышали, как укладываются родители: остановился скрип колёс, папа поднимает маму, переносит в кровать, смех, шёпот, затем тишина. Луна зашла за тучу. — Угадай, что у меня есть? — Не знаю, — протянул я. Педер выпрямился, обернулся и протянул красную бутылку. — Кампари, — прошептал Педер. — And how do you like your brendy, sir? — In a glass, — откликнулся я. Педер принёс из ванной наши стаканчики и налил их доверху. Сел рядом со мной. — Твоё здоровье, — сказал он. — Скол. — Скол, — поддержал я. Это было всё равно что ещё раз пожать друг другу руки. Даже больше. Мы выпивали вдвоём. Лицо Педера собралось в жёсткий, тугой ком, словно его окунули с головой в холодную воду, а потом натёрли морду апельсиновой шкуркой с хозяйственным мылом. — Ёшкин-кошкин, — выдохнул он. Я расхохотался и подставил стаканчик для добавки. Пить мне понравилось. Это дело для меня. Педер очухался после второго стакана. Я пришёл в себя после третьего. И понял, чего ради Болетта пристрастилась ходить на Северный полюс за пивом. Дело в забвении, отходишь в сторону на шаг — и ты в домике, никто тебя не достанет. Испарился стыд. Ушли разочарования. Исчезло всё, от чего я хотел избавиться. Я не только воспрянул духом, но и тело стало невесомым, начисто забылось, какой я крови и плоти, росту во мне набралось метр семьдесят восемь, да бери выше — метр девяносто. Мне открылась суть опьянения. Это отрешённость. И ты можешь заполнить её чем пожелаешь. Наверно, вот что сдвинулось тем летом: я напился «Кампари», на пару с Педером, из стаканчиков для чистки зубов, сидя ночью в неширокой двуспальной кровати. Фьорд тёрся о скалы. Пройдёт несколько миллионов лет, от него останутся ил да пыль, ветер развеет их, если до того не стрясётся чего похлеще. Птицы молчали. И так мне возмечталось, что вся наша жизнь, до конца, будет идти как этот миг, именно этот: мы вдвоём, мягкая бесформенная отрешённость и умолкшие птицы. — А знаешь, в чём я мастак? — спросил Педер. Я выпил. Задумался. Но мысли мои были далеки. Они жили другими заботами и текли в ином направлении. — В танцах, — ответил я. Педер подавился «Кампари», и мне пришлось чуть не четверть часа стучать его по спине. — Ещё попытка, — просипел он. — В счёте. — Педер сел и кивнул. — Точно. В счёте. А как ты догадался? — Угадай с двадцати раз! — Педер улыбнулся и прикрыл глаза: — Я считаю всё. Считаю, пока цифры не кончаются. Однажды я пересчитал все носы на аллее Бюгдёй. — Носы? Честно? — Представляешь? Фу, мерзость. Nevermore! — Он опять открыл глаза. Я засмеялся, а Педер принялся пересчитывать мне зубы, как мерину, и насчитал тридцать один. — Одного не хватает, — сообщил он. — Выпили. Скол. — Один мышка не вернула, — ответил я. — Скол, Педер. — Мы выпили. И показалось, будто в комнате звенит оса, но потом звук пропал, видно, оса вылетела в приоткрытое окно, если это только было не шумом в моей разбухавшей голове. — А зачем ты всё считаешь? — Педер заполз в кровать. Следом я. И он прошептал с упоением: — Счёт так успокаивает! Всё становится на место. Я не знаю ничего прекраснее цифр! Которые возрастают и возрастают. — Ты такой же полоумный, как и я. — В ответ Педер опрокинул стакан, сел на меня верхом и прижал мои руки. — Считатель и сочинитель! Барнум, мы с тобой — сила! — Дышать я почти не мог и выдавил: — Да. — Нет, ты представь, чего мы сможем добиться?! — Педер припал ещё ближе и держал меня по-прежнему мёртво. — Чего, Педер? — Ты только представь! — взвизгнул он. — Ты меня задушишь, — громко просипел я. Это Педера не смутило. — Ты сочиняешь. Я подсчитываю, во что это обойдётся. Одно нехорошо. — Что? — Педер обнюхал мой рот. — Ты пьяненький, а, Барнум? — Может быть, — прошептал я. Педер раскачивался всем телом. Кровать ходила ходуном. Матрас скрипел. — Полярность твоих фантазий. Её надо переделать. — Чего-чего? — Поменять минус на плюс. Сейчас твои истории со знаком «минус». Их нужно перевести в плюс. Иначе дело не пойдёт! — Педер рухнул на кровать рядом со мной и довольно долго не говорил ничего. Робкий свет пробился из-за занавесок, завяз в моих глазах и растопырился в голове, как мельтешащая карусель. — Считатель и сочинитель, — повторил Педер с расстановкой. — Барнум, это мы с тобой. — Это были его последние слова в ту ночь.
Фред спит. Он спит десять часов кряду. Перед завтраком выходит на тренировку. Он не бежит, он быстро идёт, машет руками вперёд и назад, сильно и высоко. Народ провожает его улыбочками. Фреду не до них. Ему плевать. Как Вилли сказал, так он и делает. Впервые в жизни он делает так, как ему сказали. Накрапывает дождь. Прекрасненько. Он доходит до кладбища Вестре, делает растяжку, упираясь в дерево, и в том же быстром темпе возвращается домой. Он разгорячён, но не вспотел. Принимает душ, ест овсяную кашу, запивает её кипячёной водой. Мама с Болеттой молчат. Фред тоже не тратит сил на разговоры. Он экономит силы. Копит их. Откладывает на затяжные раунды. Едет в боксёрский клуб на трамвае. Вилли уже ждёт его. Фред переодевается. Они одни. Вилли вручает ему прыгалки: — Прыгай! — Фред скачет. — На носках! — Фред прыгает через скакалочку. Эх, хотел бы я поглядеть на это! Фред скачет через верёвочку, всё быстрее и быстрее, перед зеркалом в Центральном боксёрском клубе, пока наконец не падает на пол, ноги распухли и как чужие, а Вилли стоит над ним и смеётся. — Ноги, руки, голова, — говорит он. — Голова, ноги, руки, — затверженно повторяет Фред, поднимаясь на ноги. Вилли надевает на него пару лёгких перчаток — Груша, — бросает он. Фред подходит к мешку с песком, который висит на верёвке, вделанной в потолок и принимается бить по нему. Вилли стоит за Фредом и поправляет постановку рук, замах, поднимает локти, выкручивает кулаки. Потом отпускает его в свободное плаванье. Фред колотит. В пустом зале глухие удары. Невыветриваемый запах, камфора это, наверно, кислый пот, несвежая одежда, холодный сквозняк — Куда бьёшь? — спрашивает Вилли. — По чёртовой груше! — говорит Фред и пригибает голову, поднимает плечи, бьёт дальше. — Это не чёртова груша! — кричит Вилли. — Ты бьёшь человека. Ты его изматываешь! — Фред бьёт, наносит тяжёлые удары, которые раскручиваются из нутра, из пяток, нет, они идут из головы, из мозгов, движение, в которое вложена вся твоя жизнь, мускул времени. — Ты кого бьёшь? — снова спрашивает Вилли. Фред хмыкает, хмыкает и бьёт. — Я бью чёртову грушу, — выкрикивает он. Вилли обхватывает его. Фред опускает руки. — Фред, воображение у тебя есть? — Фред садится на скамью, он измотан своими же ударами. — Важно не то, что ты видишь, а что ты думаешь, что ты видишь, — говорит он. — Чушь, — отрезает Вилли. — Кто это наболтал? — Они все умерли, — отвечает Фред. Вилли промакивает потного Фреда, даёт ему напиться сладкого пойла. — Бой с тенью, — распоряжается Вилли. И Фред выходит на бой, он один на ринге, он танцует, наносит удары, оказывается, попасть в никуда сложнее, чем в кого-то, удар в воздух настигает бьющего. — Кто твой противник? — кричит Вилли. — Тень. — Неверно, Фред. Ты должен представлять того, с кем боксируешь. — Томми, — соглашается Фред и бьёт. — Забудь его, — говорит Вилли. — Десять. — Фред снова бьёт. — Забудь. — Талант, — говорит Фред и наносит серию стремительных ударов. — И Таланта забудь тоже. — Фред останавливается и поворачивается лицом к углу, где стоит Вилли. — И с кем я боксирую? — спрашивает теперь Фред. — Ни с кем. — То есть? — С противником, Фред. А он — никто. У него нет имени. Нет адреса. Нет семьи. Единственное, что тебе известно о нём, — ты должен мочить его, сколько достанет сил, и победить. И это всё, что тебе надо о нём знать. Понял? — Фред кивает. Он улыбается. — Я так всегда и знал, — говорит он. И бьёт, он лупит тень с единственной мечтой: сразить её ударом и увидеть, как она рухнет к его ногам.