Полвека любви
Шрифт:
Не стану умиляться и утверждать, как хорошо было нам, шестидесятникам. Но что было свежо и интересно — это точно.
Из моего дневника:
Позавчера — неожиданное письмо от Миши Дудина. Не совсем неожиданное. После нашей случайной встречи в Москве 25 августа, в подъезде Ермоловского театра, мне почему-то казалось, что он напишет. Напишет о своем впечатлении от «Меконга», который я ему тогда же подарил с надписью: «Мишка! Хоть мы с тобой и встречаемся раз в 11 лет, а все равно я тебя нежно люблю». Мы хорошо встретились.
Мишка знал о пьесе и читал «Алатырь-камень». «Ты должен был написать пьесу, — сказал он, — и фантастический роман должен был написать». — «Почему?» — «Ну, Женька, ты романтик». — «Какой я романтик? Я старый брюзга». — «Брось». Он был весел, отказался пить коньяк, и Ирина была весела…
Что до «Меконга», то Миша пишет, что прочел запоем, но — странно! — больше всего увлек его поручик Федор Матвеев со своей необычной и печальной судьбой. «Он живой человек, и я иду за ним…» Требует от меня писать об опыте души. «Тебе пора творить во весь голос от имени собственного сердца…»
В «Литературном Азербайджане» давно назревал, так сказать, внутрижурнальный кризис, причиной коего был тяжелый характер редактора Минкевича. Вообще-то к секретарям Союза писателей он относился с полным и улыбчивым пониманием. Но к сотрудникам журнала Минкевич был обращен хмурым ликом и вечно недовольными речами. Иосиф Оратовский, по натуре сдержанный и неконфликтный, на мелкие булавочные уколы старался не реагировать, а когда возникали споры, неизбежные в журнальном деле, предпочитал горячности аргументы.
Не таков был поэт Абрам Плавник.
Он ходил на скрипучем протезе, опираясь на палку (одну ногу потерял, кажется, еще в детстве: попал под трамвай). Не знаю, читали ли азербайджанские поэты стихи Плавника (сборники его лирики выходили в Баку довольно часто), но высоко ценили его как переводчика. Он много переводил, хорошо знал восточную поэзию. А характер у Плавника был вспыльчивый. Если что-то его ущемляло, он не спускал обиды. Светлые глаза становились белыми, в углах рта вскипала пена — и на обидчика обрушивалась гневная тирада. Ладно хоть, что не палка.
Пререкания с Минкевичем по поводу стихов, идущих (или не идущих) в журнал, у Плавника бывали часто. Но вот однажды в разгаре такого спора Минкевич позволил себе высказывание с явным антисемитским душком. Плавник, не долго думая, размахнулся и влепил редактору пощечину. Тот схватился за щеку и, бормоча что-то угрожающее, выскочил из редакционной комнаты. Пишу об этом со слов Оратовского, бывшего свидетелем «оскорбления действием».
В прежние времена пощечина неминуемо влекла за собой дуэль. Теперь требовали сатисфакции исключительно в письменном виде. Минкевич обратился в секретариат Союза писателей с пространным письмом, обличающим хулиганское поведение Плавника. Кара последовала немедленно. Нет, Плавнику не закрутили руки за спину. Мехти Гусейн слегка пожурил его и предложил написать заявление об увольнении из журнала. И Плавник уволился — перешел, как говорится, на «вольные хлеба». Он так прокомментировал поворот в своей судьбе: «Пройдут годы, все забудется, а моя пощечина останется».
А спустя некоторое время уволился из журнала и Минкевич. Не знаю, был ли это добровольный акт или указание свыше. Вообще-то секретари СП его недолюбливали.
По логике вещей возглавить журнал должен был Иосиф Оратовский:
В многонациональном Баку антисемитизма, в общем-то, не было. Даже в январе — феврале 1953-го не тронули, не выгнали из больниц и поликлиник ни одного врача-еврея. (Ходила шутка: «В Баку есть антисемитизм в отношении армян». Но могли ли мы себе представить, что невинная вроде бы острота в будущем движении жизни приобретет грозный, трагический смысл?..)
Руководители Союза писателей Азербайджана, конечно, ничего против Оратовского не имели. Но чуткое, к Москве обращенное ухо улавливало идеологические веяния. Вряд ли там понравится назначение еврея редактором русского журнала. Тем более что был на примете другой бакинский писатель, вполне русский человек — Иван Поликарпович Третьяков. Тоже член партии, да еще инвалид войны. Третьяков писал военную прозу и работал в Главлите. Цензорская должность — по определению скрытная, незаметная стороннему человеку, но очень влиятельная в издательском деле: цензор со своим разрешающим к печати штампом незримо стоит за каждой страницей, сходящей с печатной машины.
У Оратовского — секретаря редакции — были с Третьяковым-цензором хорошие деловые отношения. Но вот в редакционную комнату вошел, припадая на раненную на войне ногу, Третьяков-редактор. И отношения стали иными. Нет, Иосиф мне о них не рассказывал. Но я видел его помрачневшим, понимал его уязвимость. Однажды спросил, не думает ли он уйти из журнала. Иосиф ответил коротко: «У меня семья».
Да, конечно, семья. Жена Людмила преподавала в школе биологию. Дочь Рина, студентка мединститута, минувшей весной вышла замуж за молодого инженера-нефтяника Марата Сейранова. Лидия Петровна, мать Люды, получала мизерную пенсию.
Большая семья — большие расходы. Вольно было одинокому Плавнику уволиться из журнала. Иосиф позволить себе это не мог. Но привычная работа перестала доставлять ему радость.
Я вовсе не намерен в чем-то обвинять Третьякова. Он был лоялен, не повышал голоса. Вот если бы побольше дружелюбия и теплоты… поменьше черствости…
В последних стихах Оратовского нет былого оптимизма, много грустных нот.
Забыть про то, о чем я помнил, и вспомнить то, о чем забыл… Ты думаешь, уйти легко мне ото всего, что я любил? Все говорят: проходит время, а я скажу: приходит время.Приходит время — чего? Подводить итоги?
Солнечным октябрьским днем мы с Иосифом вышли из дома Союза писателей. С площади Свободы доносились детские голоса — там бегали вокруг памятников, играли в ловитки. На проспекте Кирова мы остановились у киоска выпить по стакану минеральной воды «Бадамлы». Тут же и фрукты продавали, и были обозначены цены: «Хурма 70 коп. Ситирон 35 коп.».
— А что такое ситирон? — спросил я у важного черноусого продавца в нечистом белом халате.
— Не знаешь, что такой ситирон, — иди дальше, — строго ответил он.
Посмеиваясь, мы пошли дальше.
— Ситирон — это, наверное, цитрон, — сказал Иосиф. — В азербайджанском нет буквы «ц».
— Точно, — сказал я. — Как-то раз иду я по улице Али Байрамова и вижу вывеску «Тара Сехи». Иду и гадаю: что это? Похоже на «Мата Хари»… Странно… Потом догадался: да это же «Тарный цех»!
— У тебя боли в области сердца бывают? — вдруг спросил Иосиф.
— Бывают. А что?
— Область сердца. Я стихотворение под таким названием написал.
— Прочитай.