Полвека любви
Шрифт:
В этом доме я родился. Здесь умерли мои дед и бабушка, мои родители. Ковчег, наполненный радостями и горем, жизнью и смертью… плывущий сквозь вихри и штормы двадцатого века… сквозь время, в котором нам выпало жить…
Один из соседей, прочитав «Экипаж „Меконга“», сказал:
— Да ты же наш двор описал!
Это правда.
Много лет спустя, когда мы жили в Москве, однажды я стоял на станции метро «Юго-Западная», ожидая поезда. Ко мне подошли две женщины, одна была черноглазой дамой в летах, со взбитыми волосами, крашенными хной, а вторая — молодая, со стеснительной улыбкой. Черноглазая спросила громко:
— Я извиняюсь, вы не Женя Войскунский?
— Да.
— А вы меня не помните?
— Н-нет, — признался я, несколько смущенный
— Ведь вы жили в Баку на Красноармейской, двадцать девять? Да? Так Шлимаки тоже там жили!
— Верно, — сказал я.
— А я к ним приходила! Я двоюродная сестра!
— Очень приятно…
— Вы помните Абрашу Шлимака?
— Конечно…
— Он умер!
— Да, я слышал…
— А помните Лену Фриц?
— Помню.
— Она умерла!
— Мне жаль ее…
— А Розу Данилову вы помните?
— Как? И она тоже?..
— Она жива!
Тут подошел поезд, мы вошли в вагон и сели.
— Я же тебе говорила, что это Женя Войскунский, — громким голосом обратилась черноглазая дама к молодой спутнице. — Я его сразу узнала! Вы теперь живете в Москве?
— Да, — сказал я.
— А вы защитились? — продолжала она.
— Нет…
Мне хотелось, чтобы она угомонилась, весь вагон слушал наш разговор, — но ее любопытство и чисто бакинская говорливость были неиссякаемы.
— Ну да, — покивала она, глядя на меня с сочувствием, — не у всех получается защититься. У меня два брата кандидаты, один уже пишет докторскую. Ты представляешь, — обратилась она к молодой спутнице, — они жили на одном этаже со Шлимаками.
Мне нужно было доехать до центра, но я вдруг понял, что еще два-три вопроса и я уже никогда никуда не приеду.
Поезд подошел к станции «Проспект Вернадского», я извинился, сердечно попрощался и вышел.
В нагорном квартале Баку, на 2-й Хребтовой, жил Ефим Меерович, старый друг по Балтийску, по «Стражу Балтики». Он успел уже окончить журналистский факультет Военно-политической академии и выхлопотал службу в теплом климате, в Баку, в газете Каспийской военной флотилии. Ефим был ростом высок, длиннолиц и рыжеволос — впрочем, уже быстро пошла седина.
Газета была маленькая, служба — малоинтересная для человека деятельного. Меерович посовещался со своей женой Лизой и подал рапорт об увольнении в запас. У него к тому времени был чин подполковника и достаточный для пенсии стаж службы.
Снять мундир — дело нехитрое. Куда труднее устроиться на работу лицу, так сказать, нетитульной национальности. Но Ефиму повезло: его, журналиста высокой квалификации, взяли в газету «Бакинский рабочий» на вакантную должность секретаря редакции. Это была старейшая в Азербайджане русская газета с сильным штатом сотрудников.
Тогда-то и получил Ефим двухкомнатную квартиру на 2-й Хребтовой. Конечно, было тесновато для большой семьи: кроме Лизы и двух дочек, тут жила теща со своим младшим сыном, Лизиным братом, Сашей.
Вообще-то его звали не Сашей, а Самуилом, но, будучи ярко выраженным enfant terrible, он совершенно не переносил своего еврейского происхождения. Бывало, уставится на мать и тянет осуждающе: «Удружи-ила-а…» — «Что — удружила? Что — удружила?» — нервно выкрикивала огорченная мама. Саша выучился на шофера, гонял грузовик и приобрел все навыки, свойственные этой профессии, включая выпивки в неездовое время. Потом он нанялся на работу — не помню, в каком городе, — и уехал из Баку.
Но и секретарство в «Бакрабочем» не доставляло Ефиму полного удовлетворения, его энергетический заряд требовал большего самовыражения. Он пробил в труднопробиваемом издательстве «Азернешр» книжечку своих стихов. Он срывался в командировки, в районы, и писал очерки на два «подвала». На один из его очерков — о чабанах — я сочинил пародию:
Мы шли за отарой по тучному пастбищу. В ожидании окота овцы лениво пощипывали чангиз. Рядом с ними шел старый ишак, который всегда присутствовал при окоте. Джамал вполголоса напевал, а в другой руке он нес свою испытанную чогу. Вдруг он на полуслове оборвал свою задумчивую степную песню и сказал, широко улыбнувшись
— Хочу быть поэтом.
Я пожал его крепкую, с пальцами вразлет, мужественную руку. А старый мудрый ишак задумчиво покачал головой.
Мы долго шли по кочкам, а впереди была целая ночка, и я, честно говоря, проголодался.
— Скоро начнется окот? — спросил я.
До сих пор я никогда не видел настоящего окота, но много читал о нем в статьях Мурадяна.
— Будет окот или нет — время покажет, — лукаво сказал Джамал и переложил чогу из одной руки в другую, а освободившейся рукой крепко пожал мне руку своей крепкой, пышущей здоровьем рукой.
В ожидании окота у меня началась голодная икота. Я все посматривал на приблудную овцу, которая шла на полморды впереди старого ишака и лениво пощипывала чангиз. А у меня не было даже пендыра. Я вспомнил, как мне в Джейранчеле рассказывали о Джамале. Когда он идет за отарой, говорили мне старики, он не спит и не ест, потому что окот может начаться в любую секунду.
Воздух был свежий, не то что в кошаре, в которой я провел предыдущую ночь. Поеживаясь от ночной прохлады, я смотрел, как приблудная овца ловко щиплет чангиз, заедая его кок-сагызом. И тут я понял, как это просто. Я нагнулся к пастбищу и отщипнул сразу полкуста. Чангиз был прохладен и горек на вкус, но жевался он хорошо, с хрустом. И тогда я начал щипать подряд. Уголком глаза я видел, как тревожно заблеяла приблудная овца, а старый ишак одобрительно покачал головой.
Джамал сунул чогу под мышку, почесал ногу и крепко пожал мне руку. Для этого ему пришлось опустить свое крепко сбитое обветренное тело на четвереньки. Я хотел спросить, скоро ли начнется окот, но изо рта у меня вырвалось:
— Ме-е-е…
Меерович.
Когда началась перестройка, Ефим с семьей покинул пределы Азербайджана. Баку ему надоел. Он вернулся в свой родной Днепропетровск. Вскоре тамошняя газета напечатала подборку его стихов, во «врезе» Ефим был отрекомендован как флотский поэт и капитан первого ранга (хотя, как сказано выше, был он подполковником). Но и на берегах Днепра ему не сиделось. Незадолго до выхода Украины из СССР Ефим увез свою многолюдную семью в Израиль. Точно не знаю, мы не переписывались, но думаю, что там он обрел наконец покой. Хотя полной уверенности нет.
Сравнительно недавно наш с Ефимом общий друг Савелий Перец, тоже в прошлом журналист «Бакинского рабочего», сообщил мне в письме из Израиля: Ефим Меерович упал на улице с остановившимся сердцем.
В первый год нового, двадцать первого, века Михаил Ляндрес прислал мне свой очерк, напечатанный в литературном приложении русскоязычной израильской газеты. Очерк назывался «Поворот на Расстанную». В дарственной надписи значилось: «Дорогому Жене с любовью к нему самому и нашему прошлому. Эссеист Ляндрес».
Миша интересовался историей Баку и писал статьи для местной газеты под рубрикой «Из истории нашего города», вот я и прозвал его: «Эссеист Ляндрес». Теперь, по прошествии стольких лет, он вспомнил это прозвище, вспомнил наше бакинское прошлое…
Да, но был-то Миша коренным ленинградцем. Его отец, геофизик Липман Ляндрес, часто уезжал в командировки, изъездил всю страну. И Мише в детстве мечталось вот так же, как отец, прожить жизнь в постоянном движении. Мерещились морские плавания, ну как же, книжки о море были любимым чтением. В начале войны мама увезла детей — Мишу и Марину — в эвакуацию, в Сибирь. Возвратились в Ленинград осенью сорок четвертого. Доучивался Миша в 183-й мужской средней школе на улице Восстания. «Это ее, я уверен, — утверждает он в своем очерке, — имел в виду живший неподалеку Иосиф Бродский, когда писал: „Вот улица, вот улица, не редкость — одним концом в коричневую мглу, и рядом детство плачет на углу, и мимо все проносится троллейбус…“» И дальше у Миши: «…ось улицы замыкалась церковью Козьмы и Демьяна, полуразрушенные стены которой еще стояли между моей школой и расположенной параллельно ей по другую сторону квартала школой, в которой училась Нонна. Окна нашего физического кабинета выходили во двор, и на переменах я мог видеть ее лицо среди других девичьих лиц в окне их класса».