Полвека любви
Шрифт:
Да, нам повезло, мы родились в одно время, в одном городе, учились в одной школе. Но время, которое выпало нам для жизни, было не из лучших. Все, что произошло в стране в ныне уходящем двадцатом веке, так или иначе вплелось, вмешалось, вторглось в нашу жизнь, более того — не раз грозило гибелью. Война, блокада, голод, долгая разлука, гонения — всех этих «прелестей» мы нахлебались вдосталь.
И все же…
Небесам, на которых совершаются браки и плетутся судьбы людей, было угодно, вопреки тяжким обстоятельствам жизни, соединить нас.
Об этом и веду я свое неторопливое и незамысловатое повествование.
Итак,
Старый колесный пароход назывался «Кремль» и страдал одышкой. Утром 8 октября 1940 года он под моросящим дождем медленно отшлепал полтора десятка миль, отделяющих Ленинград от Кронштадта, и высадил на пристань пеструю толпу новобранцев. Колонна прошла по тихим малолюдным кронштадтским улицам и втянулась во двор полуэкипажа — старинной краснокирпичной казармы на улице Зосимова.
Только мы покидали на нары свои чемоданы, как было велено выйти во двор и построиться шеренгой вдоль одной из его стен. Затем, по команде старшины, шеренга медленно двинулась, подбирая бумажки, окурки и прочий мусор. Так мы прошли гигантский двор из конца в конец, и, когда шеренга уперлась в противоположную стену, плац позади нас был чистенький, как корабельная палуба.
— Во метелочка! — восхищенно сказал мой сосед, прыщавый парень со впалыми щеками. — Сама идет, сама метет.
Ранним утром следующего дня начала работу комиссия. Выкликали по списку, задавали несколько вопросов, решали твою судьбу на ближайшие годы. Народу было много, длилось это бесконечно. День уже перевалил за половину, когда подошла моя очередь.
То, что нас привезли в Кронштадт, меня не радовало: Кронштадт — флотская столица, и «загреметь» на флот, на пятилетнюю службу — это меня не просто страшило, а прямо-таки ужасало.
Но — обошлось. Почти всю команду призывников зачислили в армейскую часть — 21-й овждб, что означало «отдельный восстановительный железнодорожный батальон». Тебя не спрашивают, где ты хотел бы служить. Кругом! Следующий!
Никто не знал, где находится этот батальон, одно было ясно — не в Кронштадте.
Вечером нас повели в баню, а затем в предбаннике было выдано обмундирование — полный комплект, включая сапоги, портянки и страшноватого вида кальсоны. Уже не беспорядочной шумной толпой, а ровным строем, в серых шинелях и шлемах-буденовках, возвращались мы по темным безлюдным улицам в полуэкипаж. Дождь все лил и лил, неумело накрученные портянки резали ноги, сапоги с подковками бухали по булыжнику мостовых.
Тут-то впервые облетело строй слово «Ханко».
— Ханка — это на Дальнем Востоке, — сказал кто-то.
— Ну да, — поддержали его. — Там еще японцам дали прикурить. Озеро Ханка, точно.
— Да нет, ребята, не озеро. Сержант говорил — на остров Ханку нас отправят.
— Ну уж — остров! Железнодорожному батальону чего на острове делать?
— Сказал! Острова и большие бывают, — раздался гулкий бас.
— А ты хоть один видел?
— Чего мне видеть, я сам на острове живу. — Чиркнула спичка, в коротком ее свете я узнал лицо говорившего, это был тот прыщавый, что вчера сказал про «метелочку».
— На каком? — недоверчиво спросил кто-то.
— А на Васильевском, — сказал прыщавый и засмеялся.
— Разговорчики в строю! — крикнул сержант. — Эй, кто там курит? Прекратить!
Я вспомнил,
И уже окончательно стало ясно, что нас отправляют именно на этот финский полуостров Ханко, утром следующего дня.
Утро было туманное, промозглое, сыпалась снежная крупа, и казалось, что никогда не рассветет. Гудели заводские гудки, сзывая рабочий Кронштадт на работу. В небольшом парке возле гавани, среди облетевших дубов, стоял на высоком постаменте, опершись на шпагу, бронзовый Петр. У гранитной стенки Усть-Рогатки отфыркивались паром корабли, их огни горели в тусклых ореолах.
Мы долго ждали погрузки. Медленно, трудно пробивался сквозь ночь и туман рассвет.
Теперь уж не помню, как назывался пароход, принявший нас в свой огромный трюм. Было очень холодно в этом трюме, устланном слежавшейся соломой. Свет проникал только через люк. Покачивало, но не сильно. В обед выдали по буханке черняшки и банке мясных консервов на двоих и по куску брынзы. Почти никто ее, соленую, не ел. Из озорства, а вернее, из желания размяться, согреться ребята стали швырять друг в друга брынзой, пошла веселая возня, грубоватая перебранка.
Конечно, это не могло кончиться благополучно, и так оно и вышло. Мокрый, соленый, отвратительно пахнущий кусок брынзы угодил мне прямо в глаз, даром что я не принимал участия в битве. Вначале я думал, что ослеп. Куда-то пошел, неумело выкрикивая ругательства, натыкаясь на кого-то. В ушах звенело, глаз распух и дико болел.
Кто-то схватил меня за руку, сказал быстро и напористо:
— Стой! Ну куда тычешься, стой! Промой глаз, у меня вода есть.
Смутно я увидел флягу в матерчатом чехле — и протянул ладони. Полилась тонкой струей вода.
— Не три так сильно, — командовал обладатель фляги. — Еще выдавишь.
От воды боль немного унялась, я попробовал приоткрыть заплывший глаз, но не сумел. Лег на солому и стал молча переживать свою обиду. А что еще оставалось делать?
Спустя некоторое время трюм угомонился, сонно завздыхал. Я открыл здоровый глаз. Покачивался висевший на столбе одинокий фонарь «летучая мышь». Квадрат люка был затянут вечерней мглой.
Я поднялся по крутому трапу наверх. Море и небо были полны свежести и движения. Как бы стремясь обогнать пароход, плыли на запад облака. Там, впереди, уже отпылал закат, но горизонт был все еще подсвечен розовым, оранжевым. А за кормой стлалась широкая пенная полоса. Она уходила в густую мглу, в кронштадтский дождик, в ленинградские переживания — все это разом отодвинулось в прошлое.
К вечеру следующего дня из синей неспокойной воды встала красная башенка маяка.
— Руссаре, — обронил матрос, проходивший мимо. — Теперь уж скоро и Ханко.
Холодно было наверху, дул резкий норд-ост, качало изрядно, но лезть обратно в трюм не хотелось. Скоро Ханко! Не пропустить бы момент, когда откроется берег загадочного полуострова.
Ко мне подошел парень с узким лицом и острым носиком.
— Ну, как глаз? — спросил он. — Прорезался?
По голосу я узнал вчерашнего моего «водолея».