Полвека любви
Шрифт:
— Прорезался. — Я осторожно потрогал припухлость вокруг глаза.
— Смотри-ка, — парень толкнул меня локтем в бок, — пароход!
Вдали, густо дымя, шел поперек нашего курса черный пароход. На гафеле трепыхался красный огонек флага.
— Наш, — сказал парень.
Но вот пароходы сблизились, и мы увидели: в центре красного полотнища, в белом кругу, четко обозначился ломаный крест свастики. Молча мы смотрели на фашистский знак. Пакт с Германией ничуть не сделал его привлекательнее для нас. Вдруг флаг со свастикой медленно пополз вниз. На нашем пароходе тоже приспустили флаг. Взаимная вежливость мореходов…
Мы заспорили с Вячеславом Спицыным — так звали парня, — в какой порт идет немец и с каким
Небо опять заволокло, и Финский залив из синего стал серым, «свинцовым», как любили писать военные журналисты и как писал впоследствии и я. На горизонте возникла темная полоска. Маленькие островки проплывали по бортам. Приближался лесистый берег. Мы увидели высокую коричневую башню, шпиль готической кирхи, темно-красный дом с зубцами… А вот и гавань, длинный гранитный мол, краны, пакгаузы…
Ну, здравствуй, Ханко!
Снова прогрохотали по трапу сапоги. Мы ступили на мокрую от недавнего дождя землю полуострова, которому суждено было стать для нас рубежом, резко разделившим жизнь на мир и войну.
Мы набились в грузовики и покатили в батальон — по красивому, обсаженному липами проспекту Борисова, по тихим улочкам, застроенным уютными деревянными коттеджами, мимо водонапорной башни, мимо кирхи на скалистом холме, через железнодорожный переезд. Красноватая грунтовая дорога устремилась в сосновый лес, и лес уже не расступался, пока мы не приехали в часть.
21-й овждб до Ханко побывал в Западной Белоруссии и Эстонии. Летом 40-го батальон был переброшен на Ханко и начал строить железнодорожную ветку для нужд обороны военно-морской базы, а именно — для транспортеров с тяжелыми дальнобойными орудиями. Командиром батальона был майор Банаян, замполитом — старший политрук Никитюк.
Тихий дачный лесной уголок на юго-западе Финляндии, сапожком нависший над входом в Финский залив, предстояло превратить в крепость на дальних морских подступах к Ленинграду. Новая военно-морская база Балтийского флота усиленно занималась строительством. Среди прибрежных ржавых скал ставили батареи, укрепляли сухопутную границу, проходившую по узкому перешейку — старинной Петровской просеке.
Петровская просека… Ну конечно! Можно было и раньше догадаться — это и есть тот самый Гангут, у берегов которого двести с лишним лет назад молодой флот России разгромил шведскую эскадру. Ханко, Ганге-Удд, Гангут… Вот куда нас занесло…
Теперь здесь с сотен полотнищ взывал лозунг: «Превратим полуостров Ханко в неприступный советский Гибралтар!»
Нас, молодое пополнение, отдали во власть старшему сержанту Васильченко. Маленький, рябоватый, горластый, он с утра до вечера учил нас ходить, поворачиваться, отдавать честь. Усадив нас тут же, на лесной поляне, на холодные валуны, он выкрикивал из книжки параграфы устава. «Песню!» — требовал Васильченко, ведя строй на обед. Петь не хотелось — какая там песня, скорей бы хлебнуть горячего супа. «На месте!» — командовал Васильченко и выжидал с минуту. Колонна усердно топала, но песни не было. «Кру-гом!» Теперь, когда строй удалялся от столовой, кто-нибудь с отчаяния запевал: «По долинам и па-а взгорьям…» Жидкий хор подхватывал: «Шла дивизия впе-ред…» — «Громче!» — раздавалась безжалостная команда. Ух, как мы орали песню и все ускоряли шаг, приближаясь к столовой. Взлетали и кружили над соснами испуганные, непривычные к шуму финские вороны.
Первое время жили в палатках. Соломенные матрацы на нарах были так плотно прижаты друг к другу, что повернуться ночью с боку на бок было непросто. Поворачивались разом, «все вдруг».
После ужина мы со Славой Спицыным бродили по лесу. Славка
А лес был полон тишины. Только зашуршат под сапогами опавшие листья берез. Только каркнет на верхушке сосны ворона. Такой тишины мне, горожанину, еще не доводилось слышать.
Правда, возник слабый шорох, он-то был мне знаком с детства — звук прибоя. Где-то близко дышало море. Мы ускорили шаг, направившись в ту сторону. Сосны расступились, возникло нагромождение скал — седых, округлых, в рыжих пятнах мха. Мы поднялись на одну из них. Перед нами лежало море, тоже серое, слившееся с серым же небом. Линия горизонта была почти неразличима, и казалось, что бесчисленные островки, словно раскиданные кем-то по морю, висели в воздухе. Берег слева и справа круто изгибался, лес стоял мрачноватой зубчатой стеной.
Гранит, деревья и вода — вот, в сущности, весь материал здешней природы. Долго стояли мы, обмерев от странной красоты берега. В ней было нечто сказочное. Я бы сказал, что в шорохе прибоя у скал, в шуме сосен на ветру чудились древние руны «Калевалы» — если бы такое сравнение не было слишком литературным.
Не только сказочное, но и нечто неуловимо тревожное было в этом пейзаже. Будто мы — на самом краю земли, дальше не шагнешь, и кто-то, притаясь, подстерегает тебя…
— Славка, — сказал я, — не знаю, куда еще нас закинет служба, но давай всюду вместе.
— Давай!
Мы пожали друг другу руки, скрепив таким образом свою, так сказать, «аннибалову клятву».
Сгущались сумерки. Мы пустились в обратный путь. Вечером было очень просто заблудиться в лесу, и мы бежали, чтобы добраться до роты, пока совсем не стемнело.
Наконец среди сосновых стволов смутно забелели палатки. Переводя дыхание, мы втиснулись на свои шуршащие соломой матрацы. Как раз Вася Зубков, первый сказочник нашей роты, заканчивал очередную сказку. Он знал тьму всяких историй и был мастаком их рассказывать. Все его сказки всегда кончались неприличным двустишием.
Неподалеку от палаток стоял длинный каменный сарай. Его-то и отвели нашей роте под зимнюю квартиру. Собственно, это прежде была конюшня, о чем свидетельствовало обилие навоза. Несколько дней мы его выгребали, отмывали сарай, но запах все равно сохранился, его не мог перешибить даже вечерний портяночный дух. Плотники сколотили двухэтажные нары во всю длину сарая.
Среди нас, молодого пополнения, было мало таких, как мы со Спицыным, — не имеющих специальности. Почти все «на гражданке» уже умели что-то делать. Здесь были колхозники и железнодорожники, слесари и каменщики. По вечерам в палатках смешивались говоры — акающие, окающие, дзякающие. С трудом подбирая русские слова, коренастый плотный Яхьяев, родом из Дагестана, рассказывал щупленькому ленинградцу Ксенофонтову о повадках коз и овец, которых еще недавно пас на горных пастбищах. Судя по некоторым его словам, а также жестам и улыбочкам, он даже «имел дело» с козами. Переплетчик из Минска спорил с сапожником из Талдома о приемах раскроя кожи.