Полвека любви
Шрифт:
В тот день нескончаемо шел снег. Он словно вознамерился прикрыть толстым белым покрывалом эту скудную землю, обожженную войной. Этот снег, а может, разговор с Никитушкиным что-то разбередил в душе.
С щемящим чувством я думал о родителях, которые страшно тревожились обо мне в Баку, таком далеком теперь, словно он был на другой планете. Я думал о Лиде, о милой моей Ли — каково-то ей сейчас в Ленинграде? Боец МПВО… Маленькая фигурка у ворот университета…
А скалы Хорсена покрывались снегом, снегом. И странная стояла тишина — будто артиллерия взяла себе выходной.
К вечеру я все-таки поймал неуловимого лейтенанта Васильева. Начинало темнеть, а это означало наступление его
Хорсенский Тотлебен происходил из Калининской области, учился в ленинградском строительном техникуме, потом окончил военно-инженерное училище, участвовал в финской войне. В десантный отряд Николай Григорьевич Васильев прибыл в августе — в разгар боев за острова западного фланга. С тех пор он ведет исключительно ночной образ жизни. Подобрав команду бойцов, сведущих в минном и строительном деле, Васильев занимается укреплением островов.
Начинали с тех, которые ближе к противнику, — с Эльмхольма, Фуруэна, Гунхольма. На Хорсене рубили деревья, вязали плоты, гнали их ночью к островкам переднего края. На открытых местах финны освещали плотовщиков ракетами, обрушивали минометно-пулеметный огонь. Храбрецы плотовщики — Недоложко, Буянов и другие — ухитрялись быстро проскакивать открытую зону. Из доставленных бревен делали накаты для дзотов и капониров. Под носом у противника ставили рогатки проволочных заграждений, минировали берега. Каждый удар топора, каждая искра, высеченная из камня перетаскиваемой рогаткой, вызывали обстрел. Васильев и его люди — Погорелов, Ставцев, Сачава и другие — пережидали огонь, укрывшись кто где — за камнем, в расселине скалы, — и упрямо продолжали работать. Однажды случайно взорвалась своя мина — что тут началось!
«Ползуны по скалам» — так прозвали людей Васильева. Островные гарнизоны, конечно, помогали им строить. Прежде всего — огоньком. Под шум перестрелки «ползуны» быстро делали свое дело. Тот капонир на Эльмхольме, в котором мы давеча сидели с Кравчуном, был построен за одну ночь.
Васильев и его бойцы облазили десятки безымянных островков, они знали тут каждую банку, каждую отмель. Около пяти тысяч мин выставили они в шхерах.
В одну из последних ночей октября был высажен десант на финский остров Соммаре, к востоку от Гунхольма. Не стану вдаваться в причины неудачи этой операции. Финский гарнизон на острове оказался более сильным, чем донесла разведка, и десантники, продержавшись сутки и понеся потери, отступили. Васильеву было приказано подойти к Соммаре и снять раненых, которые могли укрыться на скалах близ этого острова. Всю ночь шлюпку с Васильевым и двумя гребцами качало на зыби. Финны то и дело освещали шхеры ракетами, но Васильев был начеку, ловко укрывался за скалами. Подходил к каждой прибрежной скале, тихонько окликал, напряженно вслушивался — не раздастся ли в ответ стон раненого. В седьмом часу утра шлюпка возвратилась на Хорсен. Из нее выгрузили двенадцать раненых бойцов.
Я познакомился с одним из васильевских «ползунов» — Буяновым. Он был щупленький, по-деревенски стеснительный. В одну из ночей Василий Буянов гнал плот к Эльмхольму, отталкиваясь длинным шестом от каменистого грунта. И уже дошел до середины пролива, когда плот вдруг стало сносить течением, а глубина тут оказалась такая, что шест не доставал до дна. Со Стурхольма заметили плот и открыли огонь. Разрывы мин ложились рядом, подбрасывали плот, обдавали Буянова фонтанами воды. Никто бы не упрекнул бойца, если бы он прыгнул в воду и доплыл, ныряя, до ближайшей скалы, а оттуда — до Хорсена. Ну подумаешь — плот, десять бревен. Буянов не прыгнул в воду. Перебегая с одного конца плота на другой, он наконец шестом нащупал дно, с силой оттолкнулся и, уже лежа, чтобы не срезала пулеметная очередь, продолжал орудовать шестом, пока не увел плот с открытого места. Много плотов перегнал он вот так же или буксируя
Десять дней я провел на островах, а когда возвратился в редакцию, все уже знали: есть приказ Ставки эвакуировать Ханко.
Что ж, балтийский Гибралтар выполнил свою задачу. В тяжелые месяцы, когда противник рвался к Ленинграду, он сковал часть финской армии, флота и авиации. Ни один крупный корабль германского флота не прошел в Финский залив. Сильный, боеспособный и, главное, не знавший отступления гарнизон был готов схватиться с врагом на новом участке фронта, значительно усилить оборону Ленинграда.
Уже дважды прорывались к Гангуту корабли эскадры Балтфлота и вывезли в Кронштадт и Питер часть гарнизона. Ожидались еще караваны.
Эвакуация, таким образом, уже шла. Противник, конечно, знал об этом: как ни соблюдай правила скрытности, а факта прихода кораблей не скроешь. Предвидя ситуацию, когда на Ханко останутся лишь небольшие последние заслоны, которые нужно будет скрытно снять, командование базы прибегло к хитрой тактике. На многие часы и даже сутки умолкал передний край: ни выстрела, ни дымка, ни голоса. Будто вымерло все. Несколько раз финны предпринимали вылазки, прощупывали нашу оборону: может, и впрямь русские ушли с полуострова? И тут оживали огневые точки, отбрасывали финские разведгруппы. Так противника держали в неведении вплоть до ухода последних заслонов. Есть свидетельства, что финны более суток не решались ступить на опустевший полуостров.
А пока что Гангут жил обычной жизнью. Как обычно, финны обстреливали весь полуостров. Но — прав, прав был Коля Кравчун! — теперь наши артиллеристы не экономили снарядов.
Заметно меньше стали экономить и на питании. Снова появилось сливочное масло. Прибавилось мясных консервов. У нас в редакционной комнате теперь стоял пузатый чайник со сгущенным молоком — подходи, наливай, пей. (Сколько раз мы вспоминали потом этот чайник в голодном Кронштадте!)
И еще одна перемена: работникам редакции, пришедшим из армейских частей, выдали флотское обмундирование (правда, б/у, то есть бывшее в употреблении). Теперь мы стали краснофлотцами. Грудь обтянута тельняшкой, на ногах брюки и яловые ботинки с сыромятными шнурками (в матросском просторечии — «говнодавы»).
Дудин, тоже переодевшийся во флотское, с усмешечкой оглядел меня и сказал, нажимая на «о»:
— Совсем другое дело. Теперь не стыдно твоей Лиде на глаза показаться. Что призадумался, служивый? Или жаль с портянками расставаться?
А мне и вправду было немного жаль расставаться — нет, не с портянками, конечно, — с моей серой шинелью, пропахшей мокрой землей и дымом лесных пожаров.
— А знаешь, — продолжал Миша, — в Западной Белоруссии есть город Лида.
— Знаю, — сказал я. — А что?
— Вот давай после войны поедем в город Лида.
— Давай, — сказал я. — Непременно поедем.
А сам подумал: неужели скоро увидим Ленинград? Гангутцев, наверное, сведут в соединение, которое вольется в Ленфронт, — такой прошел слух. Надо полагать, уж денек-то свободный дадут по прибытии, отпустят, чтобы повидаться с родными. Дух захватывало при мысли, что скоро, быть может, я пробегу университетским двором… сожму в долгом объятии Лиду…
Я спешил «отписаться»: к этому безмолвно взывал блокнот, набитый материалом. Как-то вечером в редакцию зашел комиссар базы Арсений Львович Расскин. Он и вообще-то часто спускался к нам в подвал — прочесть завтрашний номер. Редактор дал ему внутренние полосы. Расскин прочел один из моих материалов о десантниках и спросил: «Кто писал?» Я поднялся. Расскин похвалил статью. Доброе слово обрадовало меня. Тем более что Расскин был превосходным политработником — образованным, хорошо знающим военное дело и очень простым — без тени той вельможной значительности, которую я впоследствии столь часто наблюдал у иных начальников.