Полвека любви
Шрифт:
— Был я студентом, а стал офицером. Не отпустят меня.
— Поговори с Кузьминым, — посоветовал Шлевков. — Он же хорошо к тебе относится.
— Он-то, может, и поймет. Но в отделе кадров — вряд ли…
Хоть я и испытывал сомнения и не верил в успех этого предприятия, но все же написал Лиде, чтобы она зашла в академию и попросила о ходатайстве.
Лида, конечно, исполнила мою просьбу. Но в ректорате Академии художеств ей сказали, что могут дать не ходатайство, а просто справку о том, что я был призван в армию со 2-го курса.
Эту справку Лида мне прислала, и я пошел к комбригу Кузьмину. Как я и ожидал,
Между тем в начале ноября демобилизовалась первая партия — ушли с бригады «старички» — запасники. Засобирались «на гражданку» и бывшие студенты. Ушел бы, значит, и я, если бы… Ну, да что говорить, уже ведь сказано, что теперь я отвечал не только за себя…
Отец писал в очередном письме: «Буквально все твои товарищи уже учатся. Обидно за тебя».
Из дома приходили грустные письма. Умерла моя бабушка. Она прожила долгую жизнь, родила трех дочерей и пятерых сыновей, двое из которых ушли в революцию и погибли, а самого старшего в 41-м расстреляли в Минске немцы. Пережила своего мужа. Тихая, добрая-предобрая, она вечно возилась по хозяйству, на кухне. По вечерам читала и перечитывала своих любимых Шолом-Алейхема и Чехова. «Бабушка умерла так же тихо, как жила», — написала мне мама.
Мама болела, хронический плеврит уложил ее в постель. «Слабость большая, но ничего, скоро поправлюсь, — писала она. — Только б дождаться тебя, мой родной, одна эта мечта поглощает все мысли. Говорят здесь, что всех не прошедших школу комсостава к Новому году отпустят. Будем надеяться, что скоро опять попадешь на учебу, мы бы с папой совсем успокоились…»
Был и еще один повод для беспокойства: в конце октября кончался 8-летний срок у Лидиной матери. Ее письма к Лиде из лагеря близ Караганды, из какой-то Долинки, были полны надежд и опасений. Опасения — не то слово. Рашель Соломоновна страшно боялась, что ее не отпустят домой, заставят жить в этой Долинке в качестве вольнонаемной. Ведь лагерному начальству был нужен хороший зубной врач…
Такая шла осень. Первая после победы. Осень тревоги нашей.
Лида возвратилась из Баку в Ленинград в начале октября и обнаружила, что в общежитии на пр. Добролюбова ее место, обещанное комендантом, все еще занято. Белла, девушка, окончившая филфак и направленная на работу в Арктический институт, продолжала жить в этой комнате. Ей некуда было деваться — в институте обещали какое-то жилье, но обещанного, как известно же, три года ждут. Так получилось: Белла считалась выбывшей из университетского общежития, но жила там, в трехместной комнате № 133 на пятом с половиной этаже. Остальные два места занимали ее младшая сестра Ида и Леля, студентки-филологички.
Комендант тетя Катя провела Лиду чуть не по всем комнатам огромного общежития — всюду переполнено. Измученная донельзя, Лида приплелась обратно в 133-ю комнату. Хорошо, что сестры и Леля оказались дружелюбными, отзывчивыми девушками: они согласились потесниться и поставить четвертую кровать. Ее кое-как втиснули у окна. Хорошо хоть, что комната оказалась теплой. Всему, что согревает, надо радоваться…
Не просто было и с учебными делами. Лиде предстояло доедать несколько предметов, которые проходились в первом полугодии. И надо было выбрать семинарскую
Очень не повезло Лиде с семинаром профессора Гуковского Матвея Александровича. «Дурацкие темы, — писала она мне. — Никому не нужные. О военном оружии XV–XVI вв. Хотела взять Франциска I (о нем я помню только то, что, попав в плен к испанцам, он произнес свою историч. фразу: „Все потеряно, кроме чести“), но там основные документы… требуют знания итальянского…»
Гуковскому — что? «Ну, выучите итальянский, — сказал он Лиде. — Язык не трудный». Да она, будь у нее время, охотно занялась бы итальянским. Но времени уже нет. Нет, как обычно, и выбора. Уйти от Гуковского в другой семинар? Лида считала, что это неудобно. Тогда он, осерчавший на нее за «бегство из Саратова», совсем рассвирепеет…
Пришлось остановиться на предложенной Гуковским теме: «Роль швейцарских войск в итальянских войнах XV–XVI веков». Тема, может, и не дурацкая, но уж точно никому (кроме узкого круга специалистов-медиевистов) не нужная. Литературы по ней на русском языке нет. Только на итальянском и немецком. Ну что ж, немецкий Лида знала.
Пьесу, написанную до половины, я отставил: сложился в голове рассказ и я принялся за него. А мой «Виктор» — повесть, начатая еще в Порккале, — молча (и, кажется, безнадежно) взывал из большого финского блокнота.
«Три вещи лежат незаконченными, — писал я Лиде. — Валя пророчит всерьез мне будущность писателя, хвалит стиль, фантазию и вкус. Конечно, он преувеличивает, пусть даже искренне. Но его мнение мне не безразлично — он человек с хорошо развитым эстетическим чувством, со вкусом…»
Я был очень недоволен собой. Конечно, выпуск бригадной многотиражки отнимал массу времени. Но те редкие свободные часы, которые я мог использовать для своей «писанины», следовало сделать более плодотворными. Не разбрасываться. Сосредоточиться на одной вещи и довести ее до конца. Я обзывал себя «начинальщиком», не умеющим хорошенько додумать и дописать начатое.
Наверное, просто я еще не поверил в свои силы. Литературный зуд, который я ощущал в себе с детства, излился в газетную — очерковую, иногда фельетонную — форму, тут я чувствовал себя довольно уверенно. Что же до литературы художественной, то… ну что ж, я уже умел хорошо начинать…
Разговорился я однажды с фотографом (была и такая должность при штабе бригады) старшиной 2-й статьи Мишей Платоновым. Сразу понял: не простой мужичок. У него на всё был собственный — большей частью скептический — взгляд. Платонов был ленинградцем. Поскольку у меня уже выработался рефлекс — с ленинградцами говорить о квартирах, то я и затронул эту болезненную тему.
И тут выяснилось, что Платонов может нам помочь. Одна его знакомая, пожилая и одинокая, владеет трехкомнатной квартирой на Петроградской стороне и хочет сдать одну из них. Она даже просила его, Мишу, найти подходящих жильцов. Разумеется, я уверил его, что мы с Лидой как раз и есть самые подходящие.
Платонов написал своей жене, чтобы она переговорила с той женщиной. Он был почти уверен, что ответ будет положительный. А пока что — «Давайте-ка я сделаю ваш портрет», — предложил он. И сфотографировал меня с трубкой, которую я тогда курил, и без. Снимки получились хорошие, Платонов знал свое дело.