Попутного ветра!
Шрифт:
Воздух становился все горячее, хотя должен был остывать к ночи. Камешки под ногами ворчали и гудели, будто я мчался по бесчисленным барабанам.
До лагеря я не добежал десяток шагов.
У меня жар — за сорок, мне кажется — я кричу, хотя на деле что-то еле слышно мычал.
Вокруг меня танцевали люди в страшных масках, напоминавших обожженные перекошенные лица, и блики огня плясали на медных телах. Тела были человечьими лишь по форме; суть их оставалась бесконечно чужой. И они пытались увлечь меня в свою пляску, заранее зная, что мне, мальчишке из простого
Но отец и другие оставались глухи к моим крикам — они не видели, хотя способны были в облупленном черепке разглядеть когда-то прекрасный сосуд. Они умели только оказывать помощь — так, как ее понимали.
Меня доставили в ближайший район. Температуру не могли сбить двое суток, отец перессорился со всеми врачами, грозил им судом.
Врачи только разводили руками…
Почти ничего не помню из этих дней. Только ощущение — легкие набиты горячим песком, в горле песок, и вместо крови — тоже, перекатывается и шепчет что-то невнятное, угрожающее.
С тех пор мне часто хочется пить — я вожу с собой фляжку с водой.
Это была последняя экспедиция в Тара-Куино. Потом начался раздор.
Лаверта — удобная бухта, и рыбы там много, и других даров моря. Но главное — сам залив. Одно время город наш принадлежал Пламенной, потом перешел к округу Юта. Формально. Потом начался очередной раздел территории. Потом горожанам это надоело.
Если представить себе двух разъяренных собак, вцепившихся в одну кость, то этой костью и будет Лаверта. Две автономии вцепились в нее, а она задыхалась от натиска и все же исправно казала фигу обеим.
Я рос, привыкая видеть на улицах отряды службы порядка; чем старше я становился, тем больше появлялось плакатов, кричащих о правах человека и города.
Мне исполнилось шестнадцать, когда начались беспорядки, и семнадцать, когда они достигли апогея. Когда стало страшно выйти на улицу днем, не то что ночью. Когда тебя могли задержать и забрать в участок за подозрительную прогулку возле витрины, а выйдя, ты попался бы группе молодчиков, вооруженных «розетками» и ножами.
И все-таки я любил свой город, как не перестает настоящий хозяин любить свою собаку или кошку лишь из-за того, что она подцепила блох.
Но сразу после возвращения из Тара-Куино меня заботило совсем другое.
Едва я поправился окончательно, меня отправили в глухое село на берегу залива у самого моря, к двоюродной тетке — набираться сил. Там я умирал с тоски, и, чтобы хоть чем-то заняться, пристроился к тамошнему лодочнику — тот мастерски вырезал из дерева зверушек разных, всякую всячину…
Я пытался выстругать из дубовой плашки обыкновенную ложку. Лезвие сорвалось, полоснув по пальцу. Вместо алого шарика крови я увидел такую же алую пленку, которая аккуратно выстилала ранку изнутри. Потом она исчезла, и пошла кровь, несильно…
Я сидел на табурете и таращился на палец. Он побаливал слегка, и выглядел обыкновенным. Зажил быстро, быстрее, чем должен бы…
Скоро я перестал думать об увиденном, хотя не забыл. Еще раз набрался смелости, полоснул по пальцу — и снова… Потом меня отправили домой, и маленький глупый секрет я держал при
Кроме того случая в Тара-Куино, я почти никогда не болел, и медосмотры ненавидел всей душой. А идти к ненавистным врачам, дабы рассказать о странном поведении собственной крови мне и в голову не пришло.
Понемногу я начал чувствовать, что мое тело принадлежит не мне одному. Звучит дико, но я постоянно испытывал легкое тянущее чувство, когда резко разгибался, или неслышное шуршание в мышцах, когда столь же резко садился. Словно некое существо расположилось в каждой клеточке, обволокло изнутри и снаружи, растеклось пленочкой растительного масла. Это что-то жило своей жизнью, оно нагревалось и охлаждалось вне зависимости от погоды и температуры, оно иногда шевелилось. А при порезах ранка всегда обволакивалась глянцевой алой пленкой — я пробовал много раз.
Родным я не говорил, и Рыси не говорил — опасался, что примут за психа. Даже Най.
Айшану как-то сказал; тот слушал внимательно, и все-таки не поверил.
А потом я привык к Пленке. И она ко мне, кажется… она грела зимой, приятно холодила в жару. Она не выносила запаха дыма, горящего пластика. Не любила пыли — теперь я не мог помогать матери выбивать старинный ковер.
И сигарет не переносила — начать курить я так и не смог. Най всё шутил, что я хочу помереть здоровым. Пленка и вправду заботилась о здоровье моем, порой довольно жестоким образом: стоило сделать нечто, по ее мнению, неправильное, как меня скручивал приступ тошноты, или наступало головокружение; были приступы жара или озноба. Все реже и реже с годами.
А порой все тело начинало покалывать.
Постепенно я настолько сжился с ней, что перестал считать чем-то необыкновенным.
Помню, однажды выбрался на волнорез, тот, что за городом. Западное небо — оранжевое — казалось низким и очень далеким. Стало совсем одиноко, и Пленка откликнулась — я понял, что она тоже порой испытывает грусть…
В шестнадцать у меня появился Ромашка. И отчим окончательно махнул на меня рукой.
Тех, что жизни не мыслил без мотоцикла, называли «пчелами», поскольку большинство наших железных друзей производила компания Сота, и сотами же был ее логотип. А еще — мотоциклы гудели, будто безумный рой…
Ночью можно было увидеть цепи огней, с ревом несущихся по обводной вокруг Лаверты. «Пчелы» были противовесом любителям яхт… правда, в нашем заливе море было чаще спокойным, волнам не хватало сил и терпения забираться вглубь. Но за городом яхты плавали, выходя в открытое море.
А в городе дорогой правили огни и скорость, хоть спортивный клуб — единственный — поглядывал на нас свысока.
Желающие особо отличиться «пчелы» носили знак «розы ветров», пестрые косынки, многие делали временные татуировки, красно-зеленые. Ребята были хорошие, хоть и выпендривались. Я не помню за ними ни одного серьезного дела, разве что стекло какой-то витрины разбили однажды — то ли перебрав, то ли случайно. Те же, с кем я общался, ничего особого не надевали, и не слишком отличали себя от прочих жителей города. Скорость любили, но разве это повод считать себя избранным?