Как парашютные натянутые стропыгудят дороги западной Европы,а там – центральная: делянки, чаша с ядом,овраги, скрашенные диким виноградом,а там – восточная, арбуз с подгнившим низом…Одни винят татар, другие – коммунизм.Давно ли тихий Франц – изгоем в сбритых пейсах —скитался в пиниях и кирхах европейских,где не с кем переспать и спирта выпить не с кем?Ему бежать бы к нам, толстым и достоевским,где кляча рыжая бежит в предсмертном мыле —вот расписался бы, покуда не убили…
«Алеет яблоко, бессменная змея…»
Алеет яблоко, бессменная змеяспешит, безрукая, на яловую землю.Что Дюрер мне? Что делать, если яне знаю времени и смерти не приемлю?Я роюсь в памяти, мой хрупкий город горд,не вдохновением, а перебором нажитмой топкий опыт, скуден и нетвёрд.Где беглый снег, который
ровно ляжетна улицы, ухмылки и углы?Так грешники в аду, угрюмы и голы,отводят в сторону сегодняшнюю чашуво имя завтрашней, но льётся серый свет —ни завтра нет, ни послезавтра нет,над ямою разносится воронийкрик, на корнях чернеет перегной,и только детский лепет постороннийдоносится с поверхности земной.
«Для несравненной жизни, ковкой и легкоплавкой…»
Для несравненной жизни, ковкой и легкоплавкой,всякий ищет магии, вольтова ли дуга,колдун ли гаитянский, на заказ пронизывающий булавкойпомазанную козлиной кровью куклу врага.Вот уколет в сердце – любви не будет,а уколет в пах – не станет плотских утех.Кости врагу перебьют, разорят, засудят,первенца отберут в приют. Пропахжжёной кожей дом колдуна, средоточие тонких,как говорится, биополей, дух порчи, тёмной волнойтолкаясь, блуждает в невидимых перепонкахмироздания. Проснусь и подумаю: что со мной?Разве булавка в пальцах моих? Нет, игла стальная,нитка двойная, времени рваный край, бестолковый крой.За ночь снег за окном совершенно стаял. И что я знаюо разрывах в холсте и шелке? Кто-то стучит, и кричит: откройэто зима, должно быть, старуха в безвкусной короне царской.Обернись, говорю сквозь дверь, посмотри на печаль свою,где заезжий колдун босиком бредёт к реке январской,чтобы куклу исколотую бросить в лазурную полынью…
«Уверяешь, что жизнь надоела? Глупость…»
Уверяешь, что жизнь надоела? Глупость.Поезжай в Прованс, говорю, скорее.Съешь в Марселе густой ушицы из средиземноморской рыбы, с шафраном, с перцем,разливным вином её запиваяс несравненным привкусом ежевики.Отобедав, сядь на туристский катер,что тебя доставит в старинный замокИф, взгляни на нору в известняковойстенке, сквозь которую Монте-Кристолазил в гости к таинственному аббатугоревать, обучаться любви и мести.Разыщи крепостную башню, откуда графав полотняном мешке зашитом кидали в волны(грохотала буря, сверкали молнии),а потом отправься к руинам римским,над которыми венценосный Августдо сих пор простирает грозноруку мраморную, а потом не минуйгородка, где журчит такаяречка чистая, что глазам не веришь,лоб смочи хрустальною, горной влагой,вспоминая Петрарку, который тожеумывался ею на беспощадном солнце,причитая «Лаура моя, Лаура…»
Золотое, сизое, безоглядное заоконное полотно!По-старинному не выходит, а по-новому не дано:не отмыть чёрного кобеля, не вылечить глаукому.Утренние скворцы в предгорьях Памира поют хвалуптичьему богу осени – стервятнику? или орлу?или подобному им, короткоклювому и худому?Телефонная связь хромает, даже тихого «что с тобой?»не спросить, задыхаясь. Свежевыпавший, голубойна горах рассиялся снег. Как, милая, дали махумы, как натерпелись, сколько бессильных слёзпролили. По аллее парка, рыча, беспризорный пёстащит в жёлтых зубах перепуганную черепаху.Что же мне снилось вчера? То ли жизнь, то ли смерть моя.Длинноволосая юная женщина, на песчаном дне ручьяспящая, несомненно, живая, в небелёном холщовомплатье. Я человек недобрый, тем более на заре,не люблю самопальной фантастики в духе прерафаэлитов,мистики не терплю, и ночами «чего ещё вам? —повторяю нечистым духам, – оставьте мне, – говорю, —сны хотя бы». К медно-серому азиатскому ноябрюя добрел, наконец, в городок приземистый и сиротский,где запивает лепешку нищий выцветшим молоком.Словно гранат на ветке, лакомый мир, к которому ты влекомтолько любовью, как улыбнулся бы бедный Бродский,отводя опустевший взгляд к перекрытому до весныперевалу. Обидней всего, что – ничьей виныили злого умысла. Кофейник шумит на плитке.Шелести под водой, трава, те же самые у тебя праваи слова, что у молчаливого большинства,те же самые невесомые, невидимые пожитки.
«…не скажу, сколько талой воды утекло с тех пор…»
…не скажу, сколько талой воды утекло с тех пор,киселя, и крови, и мёда, и молока.Закрываю глаза – а по речке плывёт топор,уж не тот ли самый, что снился Ивану К.?Уж не тот ли, что из петли Родиона Р.взмыл в высокий космос в краю родном,чей восход среди скрежетавших небесных сферизучал ночами каторжник-астроном?Нет, по долгой орбите вокруг земливсе в чешуйках кремния, в гамма-лучах, в огнеаммиачном, ладные кораблизакружили гордо, на радость моей стране.Не роняй слезы, если злато ржавеет, естьдобрый пуд листового железа и чугуна.«Кто на свете главный? Челюсть? А может, честь?Ни на что не годна эта челядь, убога и голодна», —сокрушается
у костра молодой пророк,собираясь почтительно возвращать билет.Я его любил, дурака, я и сам продрогот безлюдной злости, которой названья нет,а и есть – что толку. Пусть звери – овчарка, барс,агнец, волк, – за твоей спиной, простуженный человек,знай глядят в огонь, где Творец, просияв, умолк.И несется в ночь перегруженный наш ковчег.
«В замочной скважине колеблющийся свет…»
В замочной скважине колеблющийся свет,блаженный муж терзает хлебный мякиш,и пахнет смертью, горькой и целебной.Случайный сорванец глядит и, напрягая слух,пытается понять обрывки разговорамежду тринадцатью бродягами. Онивзволнованы, как будто ждут чего-тоневедомого. И, сказать по чести,немного смысла в их речах несвязных.«Что скажешь нам, Фома?» – «Учитель, что есть страх?Ужель всех поразит секирой роковою?» —«Нет, вера и ответ есть дерево и прах,Олива, облако, медведица, секвойя». —«Ты снова притчами?» Спиной к огнюсидят ученики, не улыбаясь. «Еслиб ты твердо обещал, что, кровь твою вкусив,вслед за тобой мы тоже бы воскресли…» —«Я обещал». Встаёт другой, кряхтя,и чашу жалкую вздымает. Млечныйсияет путь. Соскучившись, уйдёт дитяот кипарисовых дверей, от жизни вечной.Пора – его заждались мать с отцом.Сад Гефсиманский пуст. Руины храма. Стольколет впереди. Совсем не страшноглядеть в полуразрушенное небо.Собака лает. И бренчат доспехиполночных стражников, как медные монетыв кармане нищего. Как в старые механе влить вина игристого, как водумечом не разрубить, так близится к концувремя упорное – кипя, меняя облик тленный —уже во всём подобное терновому венцуна голове дряхлеющей вселенной.
«Под свист метели колыбельной…»
Под свист метели колыбельнойвздремни, товарищ мой похмельный —синяк под глазом, ночь нежна.Стакан воды водопроводнойтебе по комнате холоднойнесёт усталая жена.Костяшки на небесных счётахстучат, спать не дают. Ещё такнедавно нас пленяли снынадежды, славы, тихой веры.Но в темноте все кошки серы,любые ангелы страшны,и приобщиться к дивной тайнеразрешено такой ценой,что ужасался даже Райнер —Мария Рильке. Бог – с тобой,ты – с ним, ты шепчешь «благодарствуй»сквозь сон, и «музыку готовь»,и вдруг «да минует нас барскийгнев и господская любовь…»
«Вот человек, он робок, как и я…»
Вот человек, он робок, как и я,он суеверен, крика вороньябоится, и такой же тихий страхвладеет им в присутственных местах,где похоронный царствует уют,висит портрет монарха в строгой рамеи клерки светлоглазые снуют,увёртливыми ходят пескаряминад отмелью (а за окном – кларнет,зелёный лист, случайный рыжий локон),и весело в соседний кабинетплывут метать чернильную молоку.Там в воздухе рассеян тонкий яд,там, сжав крестообразную наградудо боли в пальцах, наклонился надтяжёлой папкой с надписью «К докладу»старик Каренин. «Если эта связьпреступна, то она достойна кары», —он думает, и «жизнь не удалась»выводит вместо визы. Тротуарыпросохли. Дёрнуть водки? Нет, винца.Деревья, звери – кто ещё, скажи, мойдоносчик? – что-то просят у творца.А он молчит в дали непостижимой.
«Как прекрасен мир, – майский жук шелестит, – пойми!..»
«Как прекрасен мир, – майский жук шелестит, – пойми!»У каждого – ангел-хранитель.Младенцы смирно лежат в капусте.Отчего же я так подавлен, ma belle amie?Отчего я так безобразно грустен?У меня мигрень, у тебя мигрень.На дворе отпахла развесистая сирень,пожелтевший том Александра Гринау постели. Умыться, вздохнуть, а затемстопарик водки, прикрыв глаза,закусить таблеткою аспирина,отложить дела, выйти в парк, где листвамолодая кленовая – что страницыКниги Царств. Ты ещё жива?Жив и я, но уже пора суетиться,собираться, завешивать шёлком пролом в окне.В этот век, глухой и ветхозаветный,слишком трудно таиться и пробуждаться, непредаваясь печали и ненависти, мой светлый.Где же маяк, переносной мой огонь в тумане?Длинноволосый бродяга, покачиваясь на ходу,мыча в честь весны, ухмыляясь, повторяет то «ом манипадме кум», то, если не ошибаюсь, «dumspiro – spero». Закашлялся, губы вытер.Подозвал пугливую белку, скосил осторожный взгляд.Узнаешь на нём траченный молью свитер,который я выбросил года четыре тому назад?Это он днём куражится, а по ночам «уснуть бы»повторяет, скорчившись на скамейке, смешон и дик.Это я раньше завидовал и, примеряя чужие судьбы,огорчался до слёз, а теперь привык,и, на ветру прикуривая, закрывая ладонью пламяодноразовой зажигалки, вижу, что истинам несть числа.Вот и всё открытие – за неладами, долгами, делами.Да и что дела мои, радость, – табак, никотин, смола.