«Стояло утро – день седьмой. Дремали юноша и дева…»
Стояло утро – день седьмой. Дремали юноша и дева,и не казались им тюрьмой сады просторного Эдема.Воздушный океан кипел – а между Тигром и Евфратомцвёл папоротник, зяблик пел, и был бутоном каждый атом,и в тёмных водах бытия была волна – гласят скрижали, —гепард, ягнёнок и змея на берегу одном лежали.Времён распавшаяся связь! Закрыть глаза в неясной рани,и снова, маясь и двоясь, как бы на стереоэкране —летит фазан, бежит олень, коровы рыжие пасутся,и вдохновенье – только тень бессмертия и безрассудства…Играй же, марево зари, и в тёмных ветках, плод кровавый,гори – так было – не хитри, не мудрствуй,ангел мой лукавый,стоящий соляным столпом спиною к солнцу молодому,где огнь струится из руин благословенного Содома.
«О знал бы я, оболтус юный, что классик прав, что дело дрянь…»
О знал бы я, оболтус юный, что классик прав, что дело дрянь,что страсть Камен с враждой Фортуны – одно и
то же,что и впрямьдо оторопи, до икоты доводят, до большой бедылитературные заботы и вдохновенные труды!И всё ж, став записным пиитом, я по-иному подхожук старинным истинам избитым, поскольку ясно и ежу —пусть твой блокнот в слезах обильных, в следахпростительных обид —но если выключат рубильник и чёрный вестник вострубит,в глухую канут пустоту шофёр, скупец, меняла, странники ты, высоких муз избранник, с монеткой медною во рту —вот равноправие, оно, как пуля или нож под ребра,не конституцией дано, а неким промыслом недобрым —а может быть, и добрым – тот, кто при пиковом интересеостался, вскоре отойдёт от детской гордости и спеси,уроки временных времён уча на собственном примере, —и медленно приходит он к неуловимой третьей вере,вращаясь в радужных мирах, где лунный свет над головою,и плачет, превращаясь в прах, как всё живое, всё живое.
«Аукнешься – и возвратится звук с небесных круч…»
Аукнешься – и возвратится звук с небесных круч,где в облаках янтарныхсвет заключён, как звездчатый паук. Червонный вечер.В маленьких пекарняхлопатой вынимают из печи насущный хлеб, и слышенголос вышний —ты оскорблён? смирись и промолчи, не искушаямирозданья лишнейслезой – ты знаешь, высохнет слеза, умолкнет океан,костёр остынет,и обглодает дикая коза куст Моисея в утренней пустыне.Бреду, и с демоном стоглавым говорю от рынка рыбного,где смерть сама могла быглядеть в глаза мерлану и угрю, и голубомукаменному крабу, —и сходится стальной, стеклянный лес к соборной площади,и нищие брезгливосчитают выручку, и скуден бледный блеск витрини запах слизи от залива —так город пуст, что страшно. Замер лист опавший,даже голубь-птицалетит вполсилы, смирно смотрит вниз и собственногоимени стыдится.И всё-таки дела мои табак. Когда б я был художникомбеспалыми кисть сжимал в прокуренных зубах – изобразил бы ночь,с тупым оскаломбомжей продрогших, запашком травы и вермутаиз ледяного чрева.Я крикнул бы ему: иду на вы! Губя себя, как яблочная Ева,в стальном, стеклянном, каменном раю, – которым правитвещий или сущий, —у молчаливой бездны на краю уединясь с гадюкою поющей.Что скажешь в оправданье, книгочей? Где твой ручей,весь в пасторальных ивах,источник неразборчивых речей и вдохновенийпротиворечивых?Головоломка брошена – никак не сходятся словесныеобломки.Мы говорим на разных языках – ты, умница, и я,пловец неловкий.И чудится – пора прикрыть тетрадь, – шуршат листы,так высохнуть легко в них! —и никому уже не доверять ни дней обветренных,ни судорог любовных.
«В день праздника, в провинции, светло…»
В день праздника, в провинции, светлои ветрено. Оконное стеклопочти невидимо, мороженщица Клаваколдует над своей тележкой на углуКоммунистической и Ленина. Газетыв руках помолодевших ветерановалеют заголовками. С трибунысвисает, как в стихах у Мандельштама,руководитель местного масштаба,нисколько не похожий на дракона —и даже не в шинели, а в цивильномплаще, румынского, должно быть, производства,отечески махает демонстрантамширокою ладонью. Хорошо!А на столбах динамики поют.То «Широка страна моя», то «Взвейтеськострами, ночи синие». Закрытунивермаг, и книжный магазинзакрыт, а накануне там давалистиральный порошок и Конан-Дойлябез записи. Ну что, мой друг Кибиров,не стану я с тобою состязаться,мешая сантименты с честным гневомпо адресу безбожного режима.Он кончился, а вместе с ним и праздникнеправедный… но привкус беленыв крови моей остался, вероятно,на веки вечные. Вот так Шильонский узник,позвякивая ржавеющим обрывкомцепи на голени, помедлил, оглянулсяи о тюрьме вздохнул, так Лотова жена,так мой отец перебирал медалисвои и ордена, а я высокомерносмотрел, не понимая, что за толк вмедяшках этих с профилем усатым…Вот почему я древним афинянамзавидую, что времени не знали,страшились ветра перемен, судилипо сизым внутренностям птиц небесныхо будущем и даже Персефонумогли умаслить жирной, дымной жертвой…
«Задыхаясь в земле непроветренной…»
Задыхаясь в земле непроветренной,одичал я, оглох и охрип,проиграв свой огонь геометрии,будто Эшер, рисующий рыб —чёрно-злых, в перепончатом инее,крепких карликов с костью во рту,уходящих надтреснутой линиейв перекрученную высоту,где в пространстве сквозит полустёртоеизмерение бездн и высот —необъятное, или четвёртое,или жалкое – Бог разберёт…Стиснут хваткою узкого конусаи угла без особых примет,я учил космографию с голоса,я забыл этот смертный предмет —но исполнено алой, текучею,между войлоком и синевойтихо бьётся от случая к случаюсредоточие ночи живой —так оплыл низкий, глиняный дом его! —и в бездомном просторе кривомкрылья
мира – жука насекомого —отливают чугунным огнём.
СНЯЩАЯСЯ ПОД УТРО
«Ещё глоток. Покуда допоздна…»
Ещё глоток. Покуда допозднаисходишь злостью, завистью и ленью,и неба судорожная кривизнамолчит, не обещая искупленья —сложу бумаги, подойду к окнуподвальному, куда сдувает с кровельобломки веток, выгляну, вздохну,мой рот кривой с землёй осенней вровень.Там подчинён ночного ветра свистнеузнаваемой, неистощимой силе.Как уверял мой друг-позитивист,куда как страшно двигаться к могиле.Я трепет сердца вырвал и унял.Я превращал энергию страданьяв сентябрьский оклик, я соединялостроугольные детали мирозданьязаподлицо, так плотник строит доми гробовщик – продолговатый ящик.Но что же мне произнести с трудомв своих последних, самых настоящих?
«Существует ли Бог в синагоге?..»
Существует ли Бог в синагоге?В синагоге не знают о Боге,Существе без копыт и рогов.Там не ведают Бога нагого,Там сурово молчит ИеговаВ окруженье других иегов.А в мечети? Ах, лебеди-гуси.Там Аллах в белоснежном бурнусеДержит гирю в руке и тетрадь.Муравьиною вязью страницыПокрывает, и водки боится,И за веру велит умирать.Воздвигающий храм православныйТы ли движешься верой исправной?Сколь нелепа она и проста,Словно свет за витражною рамой,Словно вялый пластмассовый мрамор,Непохожий на раны Христа.Удручённый дурными вестями,Чистит Розанов грязь под ногтями,Напрягает закрученный мозг.Кто умнее – лиса или цапля?И бежит на бумаги по каплеЖелтоватый покойницкий воск.
«Иди, твердит Господь, иди и вновь смотри…»
Иди, твердит Господь, иди и вновь смотри —(пусть бьётся дух, что колокол воскресный) —на срез булыжника, где спит моллюск внутри,вернее, тень его, затверженная теснойокалиной истории. Кювьеещё сидит на каменной скамье,сжимая череп саблезубой твари,но крепнет дальний лай иных охот,и бытиём, сменяющим исход,сияет свет в хрустальном чёрном шаре.Не есть ли время крепкий известняк,который, речью исходя окольной,нам подаёт невыносимый знак,каменноугольный и каменноугольный?Не есть ли сон, едва проросший в явь,январский Стикс, который надо вплавьпреодолеть, по замершему звукуугадывая вихрь – за годом год —правобережных выгод и невзгод?Так я тебе протягиваю руку.А жизнь ещё полна, еще расчерчен светраздвоенными ветками, ещё мне,слепцу и вору, оставлять свой следв твоей заброшенной каменоломне.Не камень, нет, но – небо и гроза,застиранные тихие леса,и ударяет молния не целясьв беспозвоночный хор из-под земли —мы бунтовали, были и прошлисквозь – слышишь? – звёзд-сверчков упрямый,точный шелест.
«Организация Вселенной…»
Организация Вселеннойбыла неясной нашим предкам,но нам – сегодняшним, ученым, —ясна, как божий одуванчик.Не на слонах стоит планета,не на китах и черепахах,она висит в пустом пространстве,усердно бегая по кругу.А рядом с ней планеты-сёстры,а в середине жарко солнце,большой костёр из водородаи прочих разных элементов.Кто запалил его? Конечно,Господь, строитель электронов,непостижимый разработчиквысокой физики законов.Кто создал жизнь? Конечно, он же.Господь, великий Рамакришна,подобный самой главнойметагалактике гиперпространства.Он наделил наш разум телом,снабдил печалью и тревогой,когда разглядывает землюпод неким супермелкоскопом.А мы вопим: несправедливо!Взываем к грозному Аллаху,и к Богородице взываем,рассчитывая на защиту.И есть в Америке баптисты,что просят Бога о работе,шестицилиндровой машинеи крыша чтоб не протекала.Но он, великий Брахмапутра,наказывает недостойных,карая неизбежной смертьюи праведника, и злодея.Младенец плачет за стеною.На тополя снежок ложится.Душа моя ещё со мною,дрожит и вечности боится.Напрасен ладан в сельской церкви,напрасны мраморные сводыСвятопетровского соборав гранитном, медном Ватикане.Под чёрным небом, в час разлуки,подай мне руку, друг бесценный,чтоб я отвёл глаза от боли,неутолимой, словно время.
«Когда у часов истекает завод…»
Когда у часов истекает завод,среди отдыхающих звёздв сиреневом небе комета плывёт,влача расточительный хвост.И ты уверяешь, что это однаиз незаурядных комет, —так близко к земле подплывает онаоднажды в две тысячи лет!А мы поумнели, и жалких молитвуже не твердим наугад —навряд ли безмолвная гостья сулитособенный мор или глад.Пусть, страхом животным не мучая нас,глядящих направо и вверх,почти на глазах превращается в газнеяркий её фейерверк,кипит и бледнеет сияющий лёдв миру, где один, без затейнезримую чашу безропотно пьётрождающий смертных детей.