Жизнь, ползущая призраком в буйныхнебесах, словно пламя – сквозь лес,где Прокруст, венценосный ушкуйник,крепкий отцеубийца Зевес,Геба гордая с тютчевским кубкоми орлы – или вороны? Стой.В предвечернем безветрии хрупком,в тишине и густой, и простойя трезвею. В опасном просторетолько мёртвые боги плывутнаяву. Испаряется море,и любовь – что скудельный сосуд.Опрокинуться? Или пролиться?Не судьба. Знать, приказано нам —молча вдовствовать,тёмные лицаподнимая к иным небесам.
«Как нам завещали дядья и отцы…»
Как нам завещали дядья и отцы,не споря особо ни с кем,на всякое блеянье чёрной овцыимеется свой АКМ.Но, мудростью
хладною не вдохновлён,отечества блудный певецтанцует в тени уходящих времёни сходит с ума наконец.Твердит, что один он родился на свет,его покидает один, —и вот иногда он бывает поэт,а чаще простой гражданин.Напрасно достались ему задармаглаза и лукавый язык!Он верит, что мир – долговая тюрьма,а долг неподъёмно велик.Он ухо своё обращает туда,где выцвели гордость и стыд,где яростно новая воет звездаи ветер по-выпьи свистит.По морю и посуху, как на духу,скулит на звериный манер,как будто и впрямь различает вверхухрустальную музыку сфер.
«…эта личность по имени „он“…»
…эта личность по имени «он»,что застряла во времени оном,и скрипит от начала времён,и трещит заводным патефоном,эта личность по имени «ты»в кипяток опускает пельмени.Пики, червы, ночные кресты,россыпь мусорных местоимений —это личность по имени «я»в тёплых, вязких пластах бытияс чемоданом стоит у вокзалаи лепечет, что времени мало,нет билета – а поезд вот-воттронется, и уйдёт, и уйдёт…
«Кто ранит нас? кто наливной ранет…»
Кто ранит нас? кто наливной ранетнадкусит в августе, под солнцем тёмно-алым?Как будто выговор – нет, заговор, – о нет,там тот же корень, но с иным началом.Там те же семечки и – только не кривидушой, молитву в страхе повторяя.Есть бывший сад. Есть дерево любви.Архангел есть перед дверями раяс распахнутыми крыльями, с мечом —стальным, горящим, обоюдоострым.Есть мир, где возвращенье ни при чём,где свет и тьма, подобно сводным сестрам,знай ловят рыб на топком берегу,и отчуждённо смотрят на дорогузаросшую (я больше не могу),и уступают, и друг друга к Богуревнуют, губы тонкие поджав.Ржав их крючок. Закат российский ржав.Рожь тяжела. И перелесок длинныйза их спиной – весь в трепете берёз —малиной искривлённою зарос,полынью, мхом, крапивою, крушиной.
ПЕЛЕВИНУ
На юге дождь, а на востокежара. Там ночью сеют хнуи коноплю. Дурак жестокий,над книжкой славною вздохну,свет погашу и до утра несумею вспомнить, где и какиграло слово – блик на гранистакана, ветер в облаках.Но то, что скрыто под обложкой,подозревал любой поэт:есть в снах гармонии немножко,а смерти, вероятно, нет.Восходит солнце на востоке,нирвану чистую трубя.Я повторяю про себяничьи, ничьи, должно быть, строки —ещё мы бросим чушь молоть,ещё напьёмся небом чистым,где дарит музыку Господьблудницам и кокаинистам.
«Я не любитель собственных творений…»
Я не любитель собственных творений,да и чужих, по чести говоря.Не изумляйся, приземлённый гений,когда нерукотворная заряокалиной и пламенем играети Фаэтон, среди небесных ямлавируя, сгорая, озаряетдо смертных мук неведомое нам!Любовь да страх стучатся в дверь – гони ихна всесожженье, в бронзовый огонь,в окно, чтоб горло жгла космогония,агония, межзвездный алкоголь.Ещё неутолённой перстью дышитперо твоё, струится яд и мёдиз узких уст – но предок не услышит,потомок удивлённый не поймёт.Как ты, сорвавшись с лестницы отвесной,он всё тебе заведомо простил,когда повис над колокольной безднойс зияющими крохами светил.
«Это он, повторю, это он, не я…»
Это он, повторю, это он, не я,близорук и пристален был от века,рьяно тщась в библиотеке бытия,словно тот аргентинский библиотекарь,обнаружить истину, из числатех, что спят в земле, и рудничной соли,и любовной влаге. Она была.И сияла, тая. Не оттого лимногоженец, князь света, любитель небесныхиногда хитрец, иногда сквалыга,да
и сам сочинитель книг, он всю жизнь хотелнаписать совершенно другую книгу —где неровная падает ниц волна,лазуритовый ветер кричит по-русскии песок взмывает с живого дна,где слепые напуганные моллюскираскрывают створки, страшась понять,что там, в мире, роза? озеро? розга? —и глухой покорностью Богу льстят,напрягая влажный зачаток мозга.Вслед за ними, мил-человек, тверди:уступило чернильному голубое,лишь пустая раковина в грудибудто гонит блудную кровь прибоя.…Он ветшает медленно, не ропща,машинально подняв воротник плаща,под часами ветром промозглым дышит.Под часами круглыми, под крестом,достоверно зная: заветный томне прочтёт никто. Да и не напишет.
НА ПОЛЯХ
Век золотой – пастушки, пастухи,мадонна Литта, «Троица», «Метель»и «Братья Карамазовы». Конечно,его и не было, и всё-таки мы детииных времён, раздробленных, разъятых,и сами мы растеряны, и я —не исключение. И рад бы сочинитьдобротный том понятной, честной прозыбез вывертов, ан руки коротки…Вот замысел: соединить в одномромане или повести фрагментыиз жизни, ну, допустим, сто отрывковиз «Коммерсанта-Дейли», из «Уставамотострелковых войск», из «Комсомолки»десятилетней давности, из «Русскойэротики», из ругани журнальной, из«Тибетской книги мёртвых» или телепрограммы «Мир науки», где недавнополнеющая дама средних летс улыбкой поясняла, почемубессмертье невозможно: клетки, дескать,умеют лишь полсотни раз делиться,а дальше – умирают.Эта книгане худо б отразила fin de si`ecle,с его записками по электронной почте,междугородными звонками и молчаньемпо телефону, яростным закатомнад молчаливою Невой, безумным нищимс потёртой кепочкой, с расстроенной гармоньюв подземном переходе.Иногдамне кажется, что я – зажился, что лина белом свете.А всё-таки Набоков оценил быидею эту, и не он один.Я тоже полагаю жизнь изнанкойвеликолепного ковра, которыйдвуногому без перьев в этом миреувидеть не дано,а может, не дано и после смерти.Но вдруг и вправду вся её тщета,(немытая посуда, рюмка водкина шатком столике – винты бы подкрутить,да руки не доходят – и сиреньзасохшая в пластмассовой бутылке)каким-то дивным промыслом единымохвачена?
«…погоди. Зачем ты себя калечишь…»
…погоди. Зачем ты себя калечишь,не к иллюминатору самолётаприжимаясь, а к воздуху, бисер мечешьперед чёрт-те кем. Если в жизни что-тои существенно, то совсем не то, чтоот рожденья выдано, а иное,плач ночной, сигнал электронной почты,безотчётный, слабый, как всё земное.Где то волк завыл, где-то лев прославилдольний мир, захлебнувшийся в аквавите,где-то рыжий лодочник цепь ослабил,отвязал, шестом оттолкнулся, вытерлоб платком. И веслом ударяя грубымводу мёртвую – ту, что не стоит трогать, —ускользает вдаль и идёт на убыльнелюбимый раб – за вином, должно быть, —ни беды не зная, ни приговора.Лёгкий прах сливается с тяжким взмахом,и в котёл притихшая Терпсихорадобавляет перец, корицу, сахар.Исчезает лодка за поворотом.Зелье пробует муза, вдыхая жирныйдым костра, не зная ещё, чего тамне хватает – ладана или смирны.
«На том конце земли, где снятся сны…»
На том конце земли, где снятся сныстеклянные, сереют валуныи можжевельник в изморози синей —кто надвигается, кто медлит вдалеке?Неужто осень? На её платкеалеет роза и сверкает иней.Жизнь хороша, особенно к концу,писал старик, и по его лицубежали слёзы, смешанные с потом.Он вытер их. Младенец за стенойзаснул, затих. Чай в кружке расписнойдавно остыл. И снова шорох – кто тамрасправил суматошные крыла?А мышь летучая. Такие, брат, дела.Спит ночь-прядилыцица, спит музыка-ткачиха,мне моря хочется, а суждена – река,течёт себе, тепла, неглубока,и мы с тобой, возлюбленная, тихоплывём во времени, и что нам князь Гвидон,который выбил дно и вышел вонна трезвый брег из бочки винной…Как мне увериться, что жизнь – не сон, не стон,но вещь протяжная, как колокольный звоннад среднерусскою равниной?