Вот рейн поэма про соседакто был сутяжник и стукачи выпивал после обедачетыре рюмки спотыкачне по душе девицам милыми даже в партию вступилно на балконе птиц кормил они первородный искупила есть ещё стихи про сашукто был евреевский скрипачзнай путал отчество не нашеи неудачником хоть плачьперешивать воронью шубукак беспартийный большевиклысеть скрипеть дурные зубыно даже к этому привыккогда хрущёв при каждом блюдебесплатно дали чёрный хлеби ты людских читая судеб(цветков поправь меня – судеб)осознаваешь всё яснеесмысл бытия наверно состоитчтоб тихо вместе с неюсудьбы вращалось колесосколь счастлив сущий без претензийс прозрачной музою вдвоёмрастит гортань или гортензийна подоконнике своёми без
сомнения проститсяво имя мудрость и покойкто кормит мусорную птицучетырёхмерною строкой
НОВОГОДНЕЕ
…но адам горевал по утерянным кущамто есть прошлого века рабеца сегодняшний рад окунуться в грядущемкак о будущем сына отеця и сам карантинного детства мечтательо межзвёздах космических странсердцеведах сжимающих лазерный шпательбогащающих мирный уранпусть вредят овцедомы кривят олигархичернышевский он пел наперёдгде коптили влюблённым свечные огаркирукотворное солнце взойдёта вослед кровохаркая ласковый надсонпредвещал что печаль не бедачто настанет пора золотых ассигнациймолодая минута когдаземлемер шафаревич в рабочем моноклевсухомятку напялит сапогчтоб вокруг недоплакав завыли заохаликустари переломных эпох
«Человек согрешил, утомился, привык…»
Человек согрешил, утомился, привык,что ему попирание прав?Он, урча, поедает телячий язык,предварительно кожу содрав.Поднимая на зверя копье и колун,он ужасен в своей наготе.Пересмешник и вепрь, артишок и каплунистлевают в его животе.Он воздвиг Орлеан, Гуанчжоу и Брест,он кривит окровавленный рот —а телячий язык человека не ест,даже если от голода мрёт.
НАЗВАНИЯ НЕТ
«Огнепокорные, сколь разный жребий мы…»
Огнепокорные, сколь разный жребий мыиз моря синего вытягиваем лапкой обезьяньей.Одним смущать умы, другим смотреть с кормы,пренебрегая связью лет, планет и расстояний.Прощать и не простить, любить, взимать и не иметь.Се, бригантина имени Когана покидает Плимут.Пока печальный чтец бубнит стихи на смертьнезаменимых, тех, что сраму более не имут —чист ветер сказочный, груб корабельный хлеб.И капитану тайному прихлёбывать неплохоиз фляжки крошечной – ну чистый Джонни Депп —и весел, и нелеп, и умник, и пройдоха.
«Пылись, конверт, томись с друзьями под…»
Пылись, конверт, томись с друзьями подлатунным идолом смеющегося буддыв прихожей… средь рождественских хлопотне до счетов, и не до счётов, – чудо,что деревянный ангел над столомпокачивает крыльями, что веныеще пульсируют, и темному паломникуеще не время от безвредной верыотказываться, от ее наград:звонок полночный, холст ли беспредметный,куст огненный, в котором, говорят,являлся… кто? За судорожный и светлыймой срок гармония, похоже, никогдане выскочит чертенком из коробки.Буран, буран, замерзшая водазаваливает дворики и тропки,мой город скособочился, притих —сияя ел очною, кошачьей красотою.Так, самого себя, да и другихоплакивать – занятие пустое.И на ресницах капля молокавдруг застывает, медленно твердея,опаловая, словно облакаеще не поседевшей Иудеи.
«Средняя полоса России. Декабрьская ночь долга…»
Средняя полоса России. Декабрьская ночь долгаи подобна собачьей похлёбке из мелкой миски.Сколько хватает взгляда – снега, снега,словно в песне военных лет, словно в твоей записке,по мировой сети пробирающейся впотьмахв виде импульсов, плюсов, минусов, оговорок.Разумеется, ты права. Мы утратили божий страх.В нашей хартии далеко не сороквольностей, а восьмёрка, уложенная, как фараон, на спину,забальзамированная, в пирамидувстроенная, невыполнимая, как резолюция Ассамблеи ООН.Мне хорошо – я научился видуне подавать, помалкивать, попивать портвей. А тебе?Мёрзлое яблоко коричневеетна обнажённой ветке. Запасливый муравейспит в коллективной норке, и если во что и верит —то в правоту Лафонтена, хрустальную сферунад насекомыми хлопотами, над земною осью,поворачивающейся в космосе так, что угрюмый взглядмудреца раздваивается. Безголосье —слепота – отчаяние – слова не из этого словаря,не из этой жизни, если угодно, не изнаших розных печалей. По совести говоря,я, конечно же, каюсь и бодрствую. А надеюсьли на помилование – это совсем другая статья,это другие счёты, да и вино другое —горше и крепче нынешнего. Сколько же вороньяразвелось в округе – и смех, и горе,столько расхристанных гнёзд на ветлахс той оглашенной осени, летучей, дурной, упрямой,как настойчиво, с правотою ли, с прямотоймышь гомеровская в подполье грызётитальянский мрамор.
«Проснусь, неисправимый грешник, не чая ада или рая…»
Проснусь, неисправимый грешник, не чая ада или рая,и, холостяцкий свой скворешник унылым взглядом озирая,подумаю, что снег, идущий, подобно нищему глухому,привычно
жалкий, но поющий о Рождестве, о тяге к домусветящемуся, всё же ближе не к подозрениям, а к надежде,допустим, на коньки и лыжи, на детство, что родилось преждеэдема и айда. Если мудрец довольствуется малым,повеселимся честь по чести над постсоветским сериалом,когда увидимся, когда не расстанемся, когда ирониюоставим, и опять по пьяни заговорим про постороннее,и пожалеем древних греков, что в простодушии решилине видеть смысла в человеках без ареопага на вершинедоледникового Олимпа, где боги ссорятся, пируя, —закурим и поговорим по-английски, чтобы русский всуене употреблять, ведь этот жадный язык – разлука, горе,морок —не терпит музыки всеядной и оловянных оговорок – но, выдохшись,опять впадём в него, заснём в обнимку, не рискуяничем, под куполом огромного и неизбежного. Такуюночь не подделаешь, ночь синяя, обученная на ошибкахогней неотвратимых, с инеем на ветках лип, на окнах зыбких.
Молоток судьи, покрытый истёршимся каучуком,декабрьский светиз окна запылённого, мантия, попахивающая нафталиномили спёкшимся электричеством, твёрдое «да» и сухое «нет».Если полынь горька, то и смерть крепка,и в величьи своём былинномнародовольческие удальцы (коим я бы годился в отцы),посмотри,сколь картинно бледнеют – голубоглазые,но чахоточные страдальцы.Я откажусь от защитника, налью воды из графина,покрытого изнутриполупрозрачным, неаппетитным слоем углекислого кальция(в просторечии – мела, а может быть, накипи),попрошу перерывобъявить. Досужие суфражистки разочарованноразойдутся, заговориво давлении на подсудимого, о свинцовых мерзостях.Право, не таим мерещилась процедура, не такие присутственные места —их сумел бы оценить мой тщедушный Франц,но он не родился еще, ни отца, ни матьне возненавидел, не лечил в санатории слабых лёгких,и сочинятьписьма (надо сказать, зануднейшие) Фелице, Грете, Миленене начинал. (Сам я – корреспондент дурной,не от высокомерия, а от лени —ибо истлевает бумага, выцветают чернила,и булыжнику выговаривает праща.)Впрочем, он спал всегда при открытом окне,и не носил ни плаща,ни пальто, не курил папирос и не ел скоромногодаже в самые сильные холода.И без всяких просьб перерыв в заседании, господа,потому что и члены суда,и присяжные, что отбирались по жребию,похищенные от жены,работодателя и детей, несомненно, подавлены,выжаты, утомлены.
«Сумерки жизни пахнут ванилью, перцем, корицей…»
Сумерки жизни пахнут ванилью, перцем, корицей,напоминающими о тропиках, где на Рождестводетям дарят бокастые яблоки, где эмигранту снитсямедленный и пушистый снег над Марбургом. Никогона извилистой улочке, разве что братья Гримм,под хмельком рассуждающие о языке муравьев, пескарей инеопрятных городских голубей и не слышащие, как мы говоримспотыкаясь, об отчаянной, обречённой музыке, а скорее —о житейском, о бензоколонке, где допоздна продаютне такой уж противный шнапс, и о том, как клонитсяветка к ветке, о том, как растерянно – не поют,только вскрикивают – вороны, страдающие бессонницей,в облетевших клёнах. Фотовспышка слишком слабадля осенней темени, и если мне говорят: судьба,я улыбаюсь, ведь я – как и все – не более чем временщик,турист,наблюдатель с перочинным швейцарским ножом в карманепиджачка. Вот и последний (прости за сентиментальность)листполетел под октябрьским ветром. О money, money,допотопная «Абба» выкрикивает из чужого окна. Постоим,усмехнёмся. В конце-то концов, не мы ли из самыхумных, да и везучих, вот и шнапсу достали,а что до анчутки – бог с ним,если игрушечный, детский ландграфский замокна заросшей горе подсвечен оранжевым, яростным и золотым.
«Осень воинственная выставляет шесть тысяч глиняных, беспощадных солдат…»
Осень воинственная выставляет шесть тысяч глиняных,беспощадных солдатна посмертное поля боя императора. Сколь мускулист, усаткаждый из них – раскос, в стёганом кителе,с глиняным же копьёмв обожжённой руке. Почтительнейшим образом подойдём,восхитимся. Шесть с лишним тысяч,терракотовых, молодых, безо всякой виныпростодушно закопанных в могильную землюу подножья Великой Стены.Так называлась свиная тушёнка без имбиря,но с чесноком и лавровым листом,что в период великой любви меж Цинь-Ши-Хуандии белым царёмпересекала Амур в контейнерах, на пыхтящих паромах.Чем мы с тобойза неё расплачивались – ураном ли? юностью?уссурийской морской травой?Вероятней всего, ничем. Жестяные банки, ящики,покрывающий их тавот —для тиранов – пустяк. Пусть о них беспокоитсяподозрительный счетовод(полагают они), поделом расстрелянный за вредительство.Впрочем, япреувеличиваю – в эти годы врагов народавсего лишь ссылали в деревню дляперевоспитания, и любой изощрённый знаток Лао-цзы —сгорблен, печален, сед —быстро осваивал радость молчания. Но и это кончилось.Мой сосед,тридцатилетний компьютерщик из Шанхая, ни о какой стене —будь то великая или берлинская, даже не хочет слышать, нежелает распространяться о когда-то раздававшихся орденахкрасного или жёлтого знамени. Давай погрустим, любимая.О Drang nachOsten! За рябого и сухорукого! За терракотовыйгроб Господень! Не судите, дане судимы будете, дорогие мои, драгоценные дамы и господа,сколько ни обсуждайте в рубище у замкнутых городских воротнедосып, недолёт, недобор погребённых воинов, недород.