Последние дни Российской империи. Том 2
Шрифт:
Он вышел и сейчас же вернулся. Ему доставляло удовольствие говорить входившими тогда в моду сокращёнными выражениями, вместо «командир корпуса» — «комкор», вместо «начальника дивизии» — «начдив».
— Комкор вас просит, — сказал он.
Саблин прошёл в небольшой кабинет, где сидел знакомый ему по Петрограду генерал-лейтенант Зиновьев и какой-то мрачного вида пехотный полковник. Командир корпуса, старый генерал от инфантерии Лоссовский, встал ему навстречу.
— Как скоро вернулись, — сказал он. — Не понравилось, поди, в тылу! Но как я счастлив! Вы очень и очень кстати. Давайте посоветуйте нам. Я с Леонидом Леонидовичем никак не согласен. Вы знакомы? Начальник кавалерийской дивизии генерал-майор Саблин. Наш Мюрат…
— Как же, — сладко улыбаясь,
— Вот видите, Александр Николаевич, — показывая широким жестом на карту, сказал Лоссовский, — у нас тут разногласие. И опять я слышу те слова, которые я терпеть не могу слышать и которых я не должен слышать: «Это невозможно». Позвольте, господа, на войне нет невозможного. Там, где люди готовы отдать жизнь, там не может быть ничего невозможного. Да-с, — он надул крупные пухлые губы и разгладил свои усы с подусниками. — Поди, Суворову Багратион не говорил, что эт-то невозможно. Русскому солдату, милый полковник, все возможно. Все. Дело только в проценте потерь. Только в проценте! А на войне, не без Урона. Да-с…
— Но, если, ваше превосходительство, процент потерь будет равен ста — ничего не выйдет, — сказал почтительно, но грубоватым тоном командир полка.
Лоссовский пожал широкими плечами.
— Тут дело все в том, — сказал он, обращаясь к Саблину, — что нам надо подыскать петровского солдата, знаете, того богатыря, которому Пётр Великий в споре с немецким королём Фридрихом о дисциплине приказал прыгать в окно. Надо отыскать офицера, который смело и не задумываясь пошёл бы на верную смерть. И вот полковник Сонин такого у себя в полку, а Леонид Леонидович у себя в дивизии не находят-с. А? Как вам это покажется?
— Мне это не вполне понятно, ваше высокопревосходительство, — сказал Саблин.
— Извольте, я вам объясню. Глядите на карту.
Лоссовский пододвинул Саблину громадный план, склеенный из многих листов, на котором до мельчайших подробностей было изображено расположение наших и немецких войск. Две зубчатые линии, извилистая и ломаная — красная и чёрная, сходились и расходились, закрывая собою контуры лесов, болот, деревень.
— С первым дуновением весны, как пишут в хороших романах, мы переходим в наступление, — тихо и таинственно заговорил Лоссовский. — Это, конечно, секрет полишинеля. Об этом говорят все жиды местечка Рафаловки и пишут немецкие и русские военные обозреватели. Командарм возложил прорыв позиции на мой корпус. Ну, меня ещё усилят. Вы понимаете, что надо сделать загодя кое-какие работы, подготовить новые позиции для батарей, срепетировать, так сказать, всю пьесу, чтобы долбануть без отказа. Я хочу прорыв на узком фронте и сейчас же в этот прорыв, ещё тёплый — кавалерию — две-три дивизии, вас в том числе. Ну вот, милый Александр Николаевич, рассмотрите на карте и скажите, где бы вы нанесли удар и где повели демонстрацию.
— Места и позиция мне хорошо знакомы, — сказал Саблин. — Я дрался с дивизией здесь осенью, я закрепился на ней и передал позицию пехоте.
— Ну вот и отлично. Так где же?
Саблин долго вглядывался в карту и, наконец, сказал:
— Удар я нанёс бы у Костюхновки, демонстрацию у Вольки Галузийской.
— Ну вот, что я говорил, — с торжеством обратился Лоссовский к Зиновьеву.
— Его превосходительство так говорит потому, что не знает обстоятельств, — хриплым, простуженным басом сказал командир пехотного полка. — Тут есть одно роковое обстоятельство. У Костюхновки, сами изволите видеть, наши и неприятельские окопы сходятся вплотную. Тут так называемое «орлиное гнездо». Между нами и ими всего тридцать шагов. Солдаты свободно переговариваются между собою из окопа в окоп. Тут не то что выйти невозможно безнаказанно, но посмотреть в бойницу стального щита нельзя. Ухлопают.
— Ухлопают первого, а перед вторым, перед цепью растеряются и сдадут, — сказал Лоссовский.
— Ну, конечно же, — подтвердил и Саблин. — Сами посудите, здесь тридцать шагов. Мгновение и уже пошла штыковая работа. Позицию занимает польская бригада Пилсудского. Да никогда поляки не выдержат удара. Вы только к проволоке подойдёте — они уже бегут. А там, где вы хотите, — густой болотистый лес. Артиллерийская подготовка невозможна. Проволочные заграждения в три полосы и все с фланговым обстрелом из пулемётов, укрепления глубокие, местами бетонированы, и занимает их венгерская спешенная кавалерия. Этих-то мы знаем! Умеют умирать. Да и идти придётся три версты. Сколько дойдёт? Тут вы наверняка положите двадцать, тридцать человек, а там, пока вы дойдёте, вы потеряете сотни людей.
— Ваше превосходительство, — сказал командир пехотного полка, — в этом у нас и спор. Тут целая, изволите видеть, психология. Наверняка. Наверняка-то никто и не идёт. Там каждый думает, — ну убьют кого-нибудь. Да, может быть, не меня, а другого кого-то. А тут именно меня. Это ведь, как самоубийством кончить, под поезд, что ли, на рельсы броситься. Никто не хочет — наверняка-то. В этом и вся штука. Я уже говорил не раз. Хотели мы тут сами поляков ликвидировать, фронт выровнять, ну, вызвал охотников. Наверняка-то никто и не идёт. Что ему Георгиевский крест, когда он его наверняка не увидит. Один штабс-капитан, пьяница притом, согласился было. Я, говорит, пойду. В пьяном виде, понимаете. А потом раздумал. «У меня, говорит, жена и дети, ведь уже наверное вдовою, да сиротами будут». Другой тоже вызвался. Подпоручик один. Порохом мы его зовём. Смельчага, знаете, феноменальный. Ночью ли караул неприятельский снять, в бою ли на батарею броситься — первый человек. Три раза ранен. Одного глаза нет. Кажется, уже калека. Совсем было сговорили. Тебе, мол, всё равно. Все одно беспутной головы не сносить. Согласился было, а потом и на отказ. «Нет, говорит, наверняка не пойду. Нехорошо испытывать Бога. Будь хотя один шанс, пошёл бы, а когда никакой надежды нет, — не могу».
— Тут, ваше высокопревосходительство, — сказал Зиновьев, — надо свежих людей, которые всех подробностей бы не знали. Вот если бы, скажем, накануне штурма Александр Николаевич своих бы молодцов прислал. Между казаками наверно есть такие отчаянные, что и наверняка пойдут. В свою судьбу верят. Я помню, у Лабунских лесов в августе 1914 года замялась моя пехота. А рядом казаки были. Чаща непроходимая. Орешник там разросся, что прямо джунгли какие-то. А оттуда австрийцы так и садят. Казаки пришли. Спешились, перекрестились — и айда — так и ухнули в лес. А за ними моя пехота. В два часа лес покончили. Пленных больше шестисот набрали. Так и тут бы. Свежего кого-нибудь. Кто не был ещё под гипнозом страха. Ведь сидят мои люди здесь всю зиму, и дня не проходит, чтобы кого-нибудь не убили и все в «орлином гнезде»! Каждые полмесяца я новую роту ставлю и каждую неделю пять — десять человек в этой роте ухлопают. Вся дивизия «орлиное гнездо» знает.
— Что вы скажете, Александр Николаевич, — сказал Лоссовский. — Мысль не плоха. А подумайте-ка? Примените кого из своих. Кого, может быть, и не жалко.
Саблин долго молчал.
— Нет. Всех жалко, — сказал он. — Я понимаю — послать на подвиг, когда есть хотя один шанс, что посланный уцелеет, это одно, а послать, когда нет ни одного шанса, — это уже другое. Посылаешь эскадрон в атаку, знаешь, что половина не вернётся, но ведь не знаешь, кто именно ляжет — а тут послать и знать, что эти погибнут… Но я понимаю, что всё-таки это надо сделать.
— Сделайте, Александр Николаевич. Я на вашу славную дивизию надеюсь, — сказал Лоссовский. — Подберите, что ли, какого негодяя, которого всё равно суду предать надо и расстрелять, Георгиевский крест ему авансом и вдове тысячу рублей. А? Что? Правда?
— Нет, ваше высокопревосходительство, — серьёзно, в глубоком раздумье, словно не сам он говорил, а кто-то другой произнёс с расстановкой и, чуть заикаясь от охватившего его волнения, Саблин, — чистое дело, святое дело надо делать и чистыми руками, — я найду вам человека. Только скажите мне когда и позвольте съездить самому и осмотреть обстановку.