Последний аргиш
Шрифт:
Прошло три дня.
Норку накрыли платком, и мать положила в котел медвежью голову.
Опять в наш чум пришли все, кто был на стойбище. Стало тесно и душно. Каждый получил кусок, мяса с головы, а оба глаза медведя положили в небольшие берестяные воронки, в которых обычно топят рыбий клей.
Сенебат встал на переднем месте и начал петь. Он пел, как шел с охоты, как олени учуяли «дедушку» и бросились в сторону, но он сдержал их, привязал к кедру и пошел тропой к берлоге.
На другой день семеро пошли в «гости к дедушке»…
Сенебат протянул мне воронку с медвежьими глазами.
Я должен был проглотить их. Если я не смогу этого сделать, я не буду жить долго. Я не смог проглотить глаза моего отца, пришедшего медведем. Пусть я не буду жить долго.
Я отдал воронку сенебату. Мне было все равно, кто проглотит глаза, кто захочет жить долго.
Я ждал с нетерпением, когда кончится торжество и сенебат уйдет в лес, чтобы на высоком дереве спрятать кости и домик-берлогу «нашего гостя». Он должен уйти скоро.
За ним все разойдутся по своим чумам, и мы с матерью останемся сидеть в чуме совсем одни и никуда не сможем выйти — таков был обычай.
Я ждал этой минуты и нетерпеливо смотрел на гостей, старательно съедавших мясо с медвежьей головы.
*
Солнце стояло высоко, почти на краю вершины толстой лиственницы, росшей рядом с нашим чумом. Вылезли из-под снега кочки с сухой осенней травой. Дул легкий южный ветер — верховка.
Уже давно вокруг солнца образовывался ровный круг — будто солнце ставило к теплу чум, но дождя не было. Дождя ждали все. Не было дождя, и снег таял медленно. Озеро лежало покрытое ослепительно белым снегом.
Все ждали дождя, с которым на озеро прилетали утки и становилось сытно дома. Не было ни дождя, ни первых уток, ни первой рыбы. Медвежье мясо могло выручить ненадолго. Было голодно.
Я ждал, когда уйдут гости, и смотрел на дымовое отверстие чума, где виднелся небольшой кусочек неба. Я следил за солнечным лучом, его бег отмерял время.
Ночь, наступившая после того, как солнце скатилось на запад, навсегда сохранится в моей памяти.
Ушел сенебат, и тотчас же разошлись гости.
Мы остались вдвоем с матерью.
Сейчас я не помню ни ее лица, ни что я делал, когда она рассказала всю правду.
Помню только ночь и то, что я видел ночью во сне. С тех пор как умер дедушка Альдо и я стал жить у сенебата, мне часто приходили ночные видения.
Когда я кричал, пел или разговаривал во сне, меня не ругали. Люди говорили обо мне, что я какой-то особенный, что я болен «шаманской болезнью».
Но в ту ночь, что сменила мой тревожный день, сенебат разбудил меня и, больно сжимая плечи, неожиданно резким голосом, каким он ругает наших собак, крикнул мне:
— Ты о чем поешь, собачий сын? О чем поешь?
Он продолжал трясти меня, я проснулся и увидел мать, освещенную ярким
Я вспомнил все сразу, как началась эта ночь и что я пел во сне…
*
Сенебат долго не возвращался.
Чем больше темнело небо и затихали голоса в соседних чумах, тем сильнее становился сивер, шуршавший в хвое и голом березняке.
Ветер сначала шелестел вдалеке, затем зашумел и с грохотом, точно речной перекат, вырвался к озеру.
На каменной стороне озера поднимался туман-морок. Завтра будет дождь.
Небо серое, тусклое. Звезды пропали.
Только над самым краем каменной стороны в тумане и в светлом круге быстро гаснущих лучей вставала круглая, как бубен, луна. Она утратила обычный желтый блеск и стала похожа на хорошо вычищенный медный котел.
Поленья в костре догорали.
Я залез на свое место и натянул на голову оленью парку. Я не хотел видеть сенебата, я еще не знал, что надо сказать ему. Я постарался заснуть, хотя набегали мысли и гнали мой сон.
За тисками, берестяными покрышками чума, со стороны леса отчетливо раздался не то крик, не то плач: «Кух! Ух! Кух!» Я вздрогнул и высунул голову. Шумел ветер, и опять: «Кух, ух, ух! Ха, ух!» — доносилось с ветром.
Мать поспешно бросила бересту в костер, положила новые сучья и раздула огонь.
В лесу кричала дотам — помощница Хосядам. Она подошла ближе. Мне чудились ее шаги, и вдруг снова издали: «Ух, ух! Ха-ха!»
Дверь чума открыл сенебат и прошел к огню.
Шумел ветер. Скрипели деревья, и где-то кричала истошно, смеющимся голосом дотам.
Я засыпал тревожно…
*
…Раздались в сторону шесты и тиски. Разлетелись весенние блески солнца, и я оказался в чуме сенебата, я слышал его разговор с моим отцом.
Лица отца я не могу разглядеть, но знаю, что этот, в рост с сенебатом, человек — он! Сенебат стоит посреди чума! Еле горит костер, а в углу смеется пучеглазая Дочь ночи.
— Ты же сам видел, как в меня стреляли, но пули не убивали меня! Меня вязали, но узлы сами спадали! Ты же знаешь, что я могу видеть мысли других людей! Зачем же ты говоришь, что я обманываю свой народ? — сенебат кричит, сенебат сердится.
Дочь ночи усмехается, и ее глаза светятся в полумраке…
Отец молчит. Я наконец вижу его улыбающееся, такое, как на бумажке, лицо. Я жду, что он ответит, но он только улыбается.
Луч солнца ударяет в бубен сенебата.
Отец повернулся, на нем богатырская железная парка, а на голове блестящий шлем.
Он стоит и смеется. Смеется и выхватывает из-за спины аркан из оленьих ремней.
Он ловко набрасывает его на сенебата, и тот падает на землю, не в силах освободиться из пут аркана.